Бернард Маламуд - Мастер
Она ломала у себя перед грудью свои белые пальцы.
— Яков, я не для того пришла, чтобы ссориться из-за прошлого. Прости меня, прости меня за то, что было.
— Так для чего ты пришла?
— Папаша сказал, что видел тебя в тюрьме, он теперь только об этом и говорит. В ноябре я вернулась в штетл. Сначала я была в Кракове, потом я была в Москве, но ничего у меня не склеилось, и я вернулась. Когда узнала, что ты в тюрьме в Киеве, я пришла, но меня к тебе не пустили. Тогда я пошла к прокурору и показала ему бумаги, что я твоя жена. Но он сказал, что мне нельзя тебя видеть, нет, а только в чрезвычайных обстоятельствах, и я сказала, что разве это не чрезвычайные обстоятельства, когда невинного человека держат в тюрьме. Я пять раз к нему ходила, не меньше, и в конце концов он сказал, что допустит меня, но если я принесу тебе на подпись бумагу. Сказал, чтобы я тебя заставила подписать.
— Черный год на эту его бумагу. Черный год на твою голову, что ты ее принесла.
— Яков, если ты подпишешь, тебя завтра же выпустят. Тут есть о чем подумать.
— Я уже думал! — крикнул он. — И нечего тут думать. Я невиновен.
Рейзл молчала, смотрела на него.
Подошел часовой с ружьем.
— Здесь на еврейском говорить не положено. По-русски надо разговаривать. Тюрьма — русское заведение.
— По-русски будет долго, — сказала Рейзл. — Я очень медленно говорю по-русски.
— А ты с бумагой поживей, какую дать ему должна.
— Бумагу надо объяснить. Тут есть плюсы и есть минусы. Я должна ему рассказать, что говорил господин прокурор.
— Ну так и объясняй, и не тяни ты резину за ради Христа.
Вынул ключик из кармана брюк, отпер дверцу в решетке.
— Только не вздумай, кроме бумаги, чего сунуть ему, а то вам худо придется. Уж я гляжу в оба.
Рейзл щелкнула замочком посерелой холщовой сумки и вынула сложенный конверт.
— Тут бумага, какую я обещала тебе дать, — сказала по-русски Якову. — Прокурор говорит, это твой последний шанс.
— Так вот ты зачем пришла, — выкрикнул Яков на идише, — чтоб заставить меня признать клевету, которую два года я отрицал. Чтоб снова меня предать.
— Иначе я не могла бы тебя увидеть, — сказала Рейзл. — Но я не для этого пришла, я пришла поплакать. — Она задохнулась. Рот открылся, искривились губы; она плакала. Она зажимала глаза пальцами, и слезы текли из-под пальцев. У нее тряслись плечи.
Он смотрел на нее, и вся кровь прилила ему к сердцу и тяжело давила.
Часовой скрутил еще цыгарку, зажег, не спеша закурил.
Недалеко мы уехали, думал Яков. В последний раз я ее видел — она так же вот плакала, и все еще она плачет. В промежутке я два года сидел в тюрьме, в одиночном заключении, в кандалах. Я страдал от невыносимого холода, грязи, вшей, от мерзости этих обысков, а она все плачет.
— О чем ты плачешь? — он спросил.
— О тебе, о себе, обо всем.
Она была такая слабая, когда она плакала, и такая она была худенькая, со своей этой маленькой грудью, такая усталая и грустная. Такая слабая, кто мог подумать? И ему стало ее жалко. Теперь он знал, что такое слезы.
— Что делать в тюрьме? Только думать, так что я хорошо подумал, — погодя сказал Яков. — Я обдумал нашу жизнь от начала и до конца, и я не могу винить тебя больше, чем я виню самого себя. Если ты мало даешь, ты меньше имеешь, хотя кой-чего я имел даже больше, чем заслужил. Но до меня все слишком долго доходит. Некоторым приходится семь раз делать одну и ту же ошибку, прежде чем понять, что они ее сделали. Вот и я такой, и ты уж прости меня. И прости, что я больше не спал с тобой. Мне надо было себя мучить, я и мучил тебя. Кто есть у меня ближе? Но я всего натерпелся в этой тюрьме, и я теперь другой человек. Что еще я могу сказать тебе, Рейзл? Если бы я мог начать жизнь сначала, ты бы уже меньше плакала.
— Яков, — сказала она, пальцами утирая слезы, — я эту бумагу для подписи тебе принесла, чтобы мне дали с тобой повидаться, а не то что я хочу, чтобы ты ее подписал. Но если бы ты сам захотел подписать, что бы я сказала? Сиди и дальше в тюрьме? Но еще я пришла рассказать тебе кое-что, и наверно, это не такая уж хорошая новость. Я пришла сказать, что родила ребеночка. После того как я ушла, я поняла, что забеременела. Мне было стыдно и страшно, но еще я была счастлива, что уже я не бесплодна и могу родить.
Где ты, предел моей тоске, думал Яков.
Он колотил в деревянные стены своей выгородки обоими кулаками. Часовой строго велел ему прекратить, и он стал бить себя — по голове, по лицу. Она стояла и смотрела — с закрытыми глазами.
Наконец он почти справился с собой и сказал:
— Так если ты не бесплодна, в чем же тогда дело?
Она отвела глаза, потом посмотрела на него.
— А я знаю? Некоторые женщины поздно беременеют. Тут уж как повезет.
Это мне всегда не везло, он подумал, а я ее обвинял.
— Мальчик или девочка? — спросил Яков.
Она спрятала улыбку в ладонях.
— Мальчик, Хаймеле, в честь моего деда.
— И сколько ему теперь?
— Скоро полтора годика.
— Он не может быть мой?
— Ну откуда?
— Жаль. — Яков вздохнул. — И где он сейчас?
— С папашей. Вот почему я вернулась. Не могла с ним больше одна управляться. Ах, Яков, не все так сладко. Я вернулась в штетл, но меня обвиняют в твоей судьбе. Я взялась было опять торговать молоком-творогом, но с таким же успехом я могла бы продать у нас в штетле свинину. Наш ребе в глаза зовет меня отщепенкой. Ребенок будет думать, что имя ему ублюдок.
— И чего ты от меня хочешь?
— Яков, — сказала она, — я даже подумать не могу о том, что ты вытерпел. Когда я услыхала, что это ты, я рвала на себе волосы; но я подумала, вдруг и ты меня пожалеешь. Ты знаешь, было бы легче, если бы ты согласился сказать, что ты отец моего сына. Но не можешь так не можешь. Я не хочу еще больше тебе портить жизнь.
— И кто этот отец? Гой какой-нибудь, не сомневаюсь.
— Если тебе от этого легче, он был еврей, музыкант. Он пришел, он ушел, я его забыла. Он породил ребенка, но он ему не отец. Если кто ему отец, так это папаша. Папаша ему отец, но сам он стоит на краю могилы. Чуть что — и я дважды вдова.
— Что у него такое?
— Сахарная болезнь, а он таскается повсюду. Он за тебя беспокоится, он за меня беспокоится и за ребенка. С самого утра начинает себя проклинать за то, что не родился богатым. И все время он молится. Я за ним смотрю, но что я могу? Спит на куче тряпья у стенки. Ему еда нужна, и покой, и лекарства. Все, что мы имеем, так это только милостыню. Кое-кто из богачей посылает нам то да се через слуг, но как увидят меня, они зажимают носы.
— Обо мне он с кем-нибудь говорил?
— С каждым встречным и поперечным. Всюду бегает, а он же такой больной.
— И что они говорят?
— Рвут на себе волосы. Бьют себя в грудь. Кто-то благодарит Б-га, что не он на твоем месте. Кое-кто собирает деньги. Кое-кто обещает протестовать. Кто-то боится шелохнуться, чтобы не разозлить христиан, и как бы не было хуже. Многие смотрят на дело мрачно, но у кого-то остается надежда. И много чего еще происходит, я знаю?
— Если дело так и будет идти, мне уже не увидеть, чем оно кончится.
— Не говори так, Яков. Я сама ходила не к одному адвокату в Киеве. Двое клянутся, что они тебе помогут, но никто ничего не может начать, пока нет обвинительного акта.
— Что ж, буду ждать, — сказал Яков. Он съеживался прямо у нее на глазах.
— Я тебе кнейдлех принесла, и сыр, и яблочко в кулечке, — сказала Рейзл, — но мне все велели оставить в конторе у смотрителя. Не забудь спросить. Сыр козий, хотя ты ведь и не заметишь.
— Спасибо, — сказал Яков устало. Потом он вздохнул и сказал: — Слушай, Рейзл, я напишу тебе бумагу, что он мой ребенок.
Глаза у нее блеснули.
— Благослови тебя Б-г.
— Б-га оставь в покое. Есть у тебя бумага? Я кое-что напишу. А ты покажи это отцу нашего ребе, старому меламеду.[34] Он знает мой почерк, и он добрей своего сынка.
— У меня есть бумага и карандаш, — быстро зашептала она, — но я боюсь тебе дать, из-за этого часового. Меня предупреждали, чтобы ничего тебе не передавать, кроме признания, и ничего не брать, а то меня арестуют при попытке устроить тебе побег.
Часовой давно переминался с ноги на ногу, теперь он снова к ним подошел.
— Хватит, наговорились уже. Подписывай давай или в камеру идти.
— Есть у вас карандаш? — спросил Яков.
Часовой вынул из брючного кармана толстое вечное перо, сунул через отверстие в решетке.
Он стоял, смотрел, но Яков ждал, пока снова он отойдет.
— Дай сюда признание, — сказал Рейзл по-русски.
Рейзл ему подала конверт. Яков достал бумагу, развернул, прочел: «Я, Яков Бок, признаюсь, что был свидетелем убийства Жени Голова, сына Марфы Головой, моими еврейскими соотечественниками. Они убили его ночью, марта 20 дня, 1911 года, в помещении над конюшней в кирпичном заводе, что принадлежит Николаю Максимовичу Лебедеву, купцу в Лукьяновском околотке».