Решад Гюнтекин - Ночь огня
Невестки и все остальные издалека или из окон видели, как мы беседуем на скамейке перед бассейном. Порой нам приходилось отвечать на какие-то вопросы окружающих, и тогда беседа ненадолго прерывалась, а если кто-то проходил мимо, то мы могли еще долго не возобновлять разговор. Таким образом, требовалось самое настоящее чудо, чтобы понять, что же такое может мне говорить эта спокойная женщина средних лет.
Болезнь странным образом изменила натуру простой и тихой Афифе, заставила ее личность развиваться неожиданным образом. Она была не способна к самовыражению и самоанализу — словом, не владела оружием зрелых, начитанных людей. Ей не удавалось разбавить свои слова избитой цитатой из книги, чтобы они звучали более внушительно. Но перемены, до основания сотрясшие весь сонм чувств и фантазий бедняжки, становились еще очевидней благодаря ее манере говорить — открытой, без прикрас.
Из наших бесед я понял, что Афифе и раньше была не так равнодушна ко мне, как казалось. Более того, она призналась, что бесконечная болтовня девушек из церковного квартала о моем лице и галстуках вызвала ее любопытство, поэтому она хотела увидеть меня в ту Ночь огня. Рассмотрев меня, она сделала соответствующие выводы, однако сочла, что я не по возрасту похотливо и нагло увиваюсь вокруг нее, разозлилась, но именно тогда начала интересоваться мной.
Позже, когда я пришел в гости вместе с отцом и матерью, а потом лежал в ее комнате больной, она вдруг увидела во мне совсем маленького ребенка.
— Вы были совсем как дитя. Мои руки порой сами тянулись к вам. Хотелось потрепать вас по щеке или погладить по подбородку. Я боялась, что в один прекрасный день зазеваюсь и совершу какой-нибудь неприличный поступок.
Ей пришелся по душе мой облик и манера говорить, она хотела, чтобы сын с возрастом стал похож на меня.
— Поначалу ваши взгляды и реплики часто вызывали подозрения, — говорила она. — Но это длилось недолго. Я сама стыдилась так думать о маленьком ребенке.
Подозрения окрепли, когда она увидела, что я рыдаю от ревности к доктору, гостившему у Селим-бея. Но она все еще не была уверена. Одним словом, до той самой ночи, когда я со слезами на глазах признался ей в любви, она не могла принять окончательного решения.
Вместе с тем момент пробуждения чувства ко мне оставался загадкой для нее самой. Позже она поняла, что любит меня, но не заметила, как любовь стала сильнее. Смерть мужа и брата, первая болезнь старшей сестры и другие тяжелые повороты судьбы не раз изгоняли мысли обо мне из ее памяти. Даже в минуты затишья, когда никакие серьезные думы и хлопоты ее не беспокоили, она не вспоминала обо мне. Но вскоре болезнь возвращалась, наваливаясь с удвоенной силой.
Много лет прошло с тех пор, как мы расстались. Однако Афифе по-прежнему упоминала обо мне при всяком удобном случае. Как-то раз старшая сестра заметила это и пригрозила:
— Девочка моя, смотри не вздумай влюбиться в этого юношу.
Афифе неожиданно разрыдалась и бросилась ей на шею:
— Не знаю, сестрица. Я никак не могу его забыть.
С того дня Афифе считала сестру своей сообщницей, а теперь с горькой улыбкой рассказывала обо всем мне.
— Видите, какой безнравственной я стала, Мурат-бей.
В самом деле, Афифе отвергла все принципы семейства Склаваки. Только непроизвольные жесты напоминали о былой добропорядочности. Например, в первую ночь, говоря, что любит мня, она невольно подняла руки к голове и как будто опустила на лицо воображаемое покрывало — жест смущения.
И вот еще что: как и раньше, она болезненно реагировала на все, что касалось сына. В один из дней я предложил ей познакомить меня с маленьким Склаваки, чтобы я мог как-то помочь ему. Она занервничала: «Нет, нет... Я никогда не позволю вам увидеть друг друга... Это будет постыдно, просто ужасно».
Честно говоря, в те дни не она, а я отличался безнравственным поведением. Ее спокойствие было так убедительно, что ввело меня в заблуждение. Я даже получал удовольствие, бередя ее рану, так как не опасался новых приступов.
Например, я задавал вопрос вроде: «Значит, вы много думали обо мне?» — вынуждая ее отвечать «Очень» и касаться рукой моей груди. Простого «да» мне было недостаточно. Признаюсь, вопрос был бессмысленный, но мне хотелось снова и снова слышать ее слова, видеть этот жест, который почему-то мне очень нравился. Вынуждая ее рассказывать обо всех стадиях развития чувства, я удовлетворял свое любопытство и тешил самолюбие.
Непреложная истина заключалась еще и в том, что моя старая болезнь по-прежнему будоражила кровь и я желал эту женщину. Временами, когда вожделение брало надо мной верх, Афифе казалась мне соблазнительней, чем прежде. В такие минуты я был готов к насилию и принимал страшные решения. Но скоро чувства успокаивались. Я смотрел на несчастную больную и с ужасом думал, как могло прийти такое мне в голову.
III
За два дня до отъезда в поведении Афифе вновь обнаружились признаки отчаяния и беспокойства. Она с трудом следила за беседой, время от времени сжимала пальцами виски и жаловалась на головную боль.
Хуже того, странная рассеянность Афифе не укрылась от внимания посторонних.
Я боялся, что в последний день произойдет непредвиденное. Ее нужно было отвезти на паром, где предстояло очень тяжелое расставание. Прощаясь со мной, она вполне могла пережить очередной кризис и совершить что-нибудь из ряда вон выходящее.
Мать вбила себе в голову, что ей непременно нужно проводить Афифе. Однако ночная сырость, морской воздух и прогулка по пристани были ей совершенно противопоказаны. Мы из кожи вон лезли, пытаясь убедить ее в неосуществимости этой затеи. Больше всех старалась Афифе, но и ей не удалось побороть упрямство матери. Сначала мама загоняла нас по одному в угол и, пользуясь нашими слабостями, начинала говорить, что это ее последняя воля, своего рода завещание. Мольбы не принесли результата, и тогда она перешла к угрозам. Словно молодая девушка, которую не отдают замуж за любимого, она рыдала, пронзительно вопила и грозилась уйти из дома, чтобы больше никогда не показываться нам на глаза.
В свое время Склаваки всей семьей проводили ее до туманных вершин близлежащих гор, а теперь она была обязана отвезти их девочку хотя бы до парома на Бандырму. «Разве не так?» — вопрошала она.
В ослабевшем сознании матери время и расстояние смешались, поэтому подножие горы Манастыр, расположенной в получасе езды от Миласа, превратилось для нее в туманные вершины. Она считала, что отпустить Афифе одну совершенно бесчеловечно.
Поняв, что с этой проблемой нам не справиться, мы держали семейный совет. В результате на свет родилась новость о том, что вражеская авиация сегодня-завтра ночью совершит особенно страшный налет на Стамбул.
Хотя мама постоянно заявляла, что отныне не видит большого различия между жизнью и смертью, бомбардировки страшили ее чрезвычайно. Стоило квартальному сторожу позвонить в дверь с сообщением: «Летят», как она сразу же бросалась в подвал дома, опережая всех остальных.
Когда поддельная телеграмма, якобы адресованная моему брату, подтвердила новость о налете, настойчивость матери ослабела. Но за день до отъезда Афифе она возжелала сесть в повозку и отправиться на прогулку в компании молодой женщины.
После обеда я усадил их в экипаж вместе с двумя младшими дочерьми брата и сопровождал до Кысыклы по дороге, ведущей мимо Кузгунджука.
Был тихий вечер. Несмотря на будний день, на улицах и в близлежащих рощах мы часто натыкались на большие семьи греков и армян. По пути я заметил постройку, напоминающую аязма[62]. Люди группами входили и выходили из него. Значит, был какой-то религиозный праздник.
Немного поодаль, возле ресторанчиков в Кысыклы, стояла карусель и несколько лодок-качелей — получилась настоящая праздничная площадь.
Семьи бедных ремесленников в парадной одежде сидели за столиками, пили, ели и развлекались, а дети от мала до велика радостно толпились вокруг качелей.
Наша прогулка подошла к концу, поэтому мы остановили повозку и, подобно остальным, оккупировали столик на террасе одного из ресторанчиков. Со всех сторон доносились звуки граммофона и шарманки. Главы семейств пили ракы и, закатав рукава рубашек, помогали женщинам готовить мясо или рубить салаты.
Стиль, которому я тогда следовал, не предусматривал семейных развлечений в османском стиле и сельских прогулок в пестрой ярмарочной компании женщин и детей. Я даже усомнился, стоит ли мне здесь сидеть, ведь среди молодежи, проходящей по улице, могут оказаться знакомые.
Впрочем, почему-то мне не было скучно. Несмотря на жару, в воздухе витал легкий аромат осени. Ее мановение чувствовалось даже в убранстве деревьев, цвете травы и виде неподвижных холмов, возвышающихся в солнечном свете, словно в тумане.