Николай Алексеев-Кунгурцев - Заморский выходец
Он схватил боярыню за плечо и рванул к себе. Топорок загородил ее.
— Убей прежде меня, Лука Филиппович. Пока жив, в обиду не дам, — сказал молодой боярин.
— По гроб, стало быть, полюбилась? — насмешливо спросил Стрешнев.
— Да, по гроб, — ответил Тихон Степанович
— Можно ль голубков таких разлучать? Вместе вам надо и в могилу идти… Эй, Прошка! Скрути их!
Холоп не заставил повторять приказа. Взяв от Семена веревки, он подошел к Топорку. Тот вздумал было с ним бороться — и через минуту лежал связанным на земле — с Прошкой бороться было под силу разве медведю.
Перед боярыней холоп остановился в нерешимости. Анна Григорьевна глядела обезумевшими от ужаса глазами и тряслась, как в лихорадке. Во все время она не могла вымолвить ни слова.
— Чего стал? Вяжи ее! — послышался приказ Луки Филиппович, и Прошка «скрутил» боярыню.
— Рой яму! — приказал потом боярин.
Земля была рыхлая: заступ Прошки выбрасывал целые глыбы. Стрешнев стоял над ним и смотрел, как угбулялась яма.
— Довольно, — сказал он, когда была вырыта яма аршина в два. — Клади их теперь туда рядком.
— Как, то-ись? — недоумевая, спросил Прошка.
— А так — возьми, да и положь. Ну-ну, поворачивайся!
— Боярин! Смилуйся! — промолвил холоп.
— Лука Филиппович! Не бери греха на душу! — присоединился к его просьбам Семен.
— Молчать! — свирепо крикнул боярин. — Делай, как приказываю!
Прошка, чуть не плача, опустил в яму сперва Тихона Степановича, потом рядом с ним боярыню.
— Лука!.. Ради Христа!.. Пощади!., простонала она.
Стрешнев склонился над ямой.
— А ты щадила меня! А? Подлая! Проклятая! Прошка, заваливай! Что, Тихон Степанович, любо с милой своей лежать?
И, встретив полный ужаса взгляд молодого боярина, старик расхохотался, а потом еще раз крикнул Прошке:
— Заваливай!
Холоп копнул раз-другой и отбросил заступ.
— Хоть зарежь, не стану! — воскликнул он.
— Трус! — презрительно промолвил боярин и сам схватил заступ.
Дикий вопль вырвался из могилы. Лука Филиппович не обратил на него внимания. С ним делалось что-то необыкновенное. Он скрежетал зубами, плевался от ярости. На его губах выступила пена. Семен и Прошка с ужасом смотрели на него. Глыба за глыбой падала в могилу и, по мере того как слой земли утолщался, затихали вопли. Настал момент, когда вопли совсем смолкли; в гробовой тишине слышался только лязг заступа о землю и бормотанье боярина, да из города доносились беспорядочные звуки набата.
Яма заполнилась вровень с землей. Лука Филиппович бросил заступ, принялся утаптывать землю.
Вдруг он остановился и неистово расхохотался.
— Конечно! Нет жены, нет змеи! Ха-ха-ха!
Холопы стояли бледные как полотно. А Стрешнев продолжал хохотать. Лицо его багровело, глаза наливались кровью.
— Нет жены! Нет змеи! — почти хрипел он.
Вдруг его голос оборвался, и он как сноп упал на землю. Прошка и Семен подбежали к нему. Боярин лежал, закатив гдаза, и хрипел.
Прошка приподнял его и стащил с могилы.
— Неси в дом живей! — сказал Семен.
— Шалишь! Наперед надо их отрыть, — ответил холоп и принялся могучими ударами заступа раскидывать землю. Когда заживо погребенных вынули из могилы, Анна Григорьевна была уже мертва; Тихон Степанович был без чувств, но его удалось вернуть к жизни.
Стрешнев скончался в то время, когда Прошка нес его к дому.
Несколько дней спустя угличане с удивлением оглядывались на направлявшегося к городским воротам человека, молодого лицом, но с совершенно седыми волосами. Человек этот был Тихон Степанович покидавший Углич.
XX. Дружеская услуга
— Горе это или радость? — задал себе вопрос Борис Федорович Годунов, когда выслушал известие о погибели царевича Димитрия. — Вернее всего — горе пополам с радостью, — решил он.
Надо было так действовать, чтобы горе совсем соскочило прочь, и осталась одна радость — радость человека, увидевшего, что преграда, занимавшая его путь, сама собою пала. Приходилось действовать умело — малейший ложный шаг, и вышло бы обратное: радость была бы побеждена горем. Борис Федорович решился на смелый поступок: он захотел заставить самих своих врагов послужить ему на благо.
— Князь Василий Иванович! — сказал он Шуйскому, затворившись наедине с ним. — Слышал, чай, что в Угличе совершилось?
— Злое дело совершилось, Борис Федорович, злое дело! — промолвил Шуйский.
— Злое дело? Какое?
— Убили царевича, дите малое, извели царский корень.
— Убили? Кто убил? — спокойно спрашивал Годунов.
Молния блеснула в его очах и потухла.
— Вестимо, тем, кому польза от этого есть.
Скрытый и хитрый Василий Иванович говорил теперь с несвойственной ему прямотою: Борис Федорович понял, что враги его уже подняли головы.
— А кому польза может быть от этого?
— Мало ль кому, хе-хе!
— Так скажи, к примеру?
Шуйский молчал,
— Что ж молчишь? Сдается мне, что польза от погибели царевича одним родовитым боярам.
— Ой, нет!
— Да, да, — метят они на престол московский попасть, коли — чего Боже упаси — царь наш батюшка окончит дни свои. Да, да, никому больше. И царь так думает. Когда до него молва дошла, будто царевич убит рукой злодейской, он сказать мне изволил: «Коли братец мой взаправду убит, так никто больше это не учинил, как бояре лучших родов, Бо- рисушка!» А потом царь грозился, что, если и впрямь царевич убит, то на всех он бояр родовитых опалится… Особливо — напрямик тебе скажу — на вас, на Шуйских, больше всего он думает.
Василий Иванович всполошился. Он отлично понимал, что в словах Годунова нет и крупинки истины, но он понимал также и то, что Борис Федорович не станет слова зря бросать, что, значит, он сумеет внушить безвольному Федору Иоанновичу то мнение, какое сейчас высказал. Князь Василий даже побледнел.
— Почему ж на нас? Мы всегда были верными государевыми слугами.
— Уж не знаю… Наговорил, может, кто. У Шуйских ворогов много. Только я и друг вам…
«Чтобы ты провалился со своим дружеством!» — подумал князь.
А Борис продолжал:
— Вот, ты покосился сейчас на меня — думаешь: ишь, врет-то! А я правду говорю истинную. Друг я Шуйским и хочу по дружеству услугу оказать немалую. Коли пошлю я в Углич кого-нибудь из худородных, они такого наплетут, что не сносить вам голов. А я вам зла не хочу. В Углич ты поедешь,
Шуйский понял, что Годунов хочет им зажать рты, поэтому попробовал увернуться от поручения.
— Есть и старше, и родовитей меня. Из них кого-нибудь надо послать.
— Нет, нет, ты должен ехать. Я уж и царю сказал. Под опалу, чай, не хочешь попасть?
— Кто хочет!
— То-то. Ты поедешь, все это разберешь хорошенько, сыск добрый учинишь… Ну, и, вестимо, никакого убийства не окажется — молва это пустая, не боле. И все ладно будет, и никто под гнев царскии не подпадет, только ласку от него увидит. Ну, скажи теперь по совести, друг я али нет Шуйским?
— Друг, друг, — пробормотал Шуйский.
Выходя из комнаты, Шуйский кусал губы со злости: волей-неволей приходилось пред всею Русью открыто сказать, что Борис Федорович не повинен в убиении царевича, что все это — клевета одна, что никакого убиение не было.
XXI. Сборы
Шли крымцы. Весть об этом молнией пронеслась по Руси и заставила равно тревожно забиться сердца всех — от беднейшего крестьянина до самого правителя Бориса Федоровича. Татары нагрянули неожиданно. Главное московское войско находилось в Новгороде и Пскове; против ханских воинов можно было выставить только сторожевое войско, находившееся под начальством князей Мстиславского, Трубецких, Голицына и других воевод в Серпухове, Калуге и иных местностях, наиболее страдавших от набегов татар. 26-го июня пришла весть, что полтораста тысяч крымцев идут к Туле. От этой вести все пришли в движение. Стали думать о защите Москвы, распределяли по воеводам защиту ее частей. 28 июня стало известно, что неприятель направляется прямо на Москву. Сторожевым войскам приказано было стягиваться к столице. Москву укрепляли как умели и могли. 3 июля хан Казы-Гирей перешел Оку, сразился с передовым отрядом русского войска и разбил его наголову. Помешать ему прийти под стены Москвы ничто не могло. Бой должен был произойти вблизи столицы.
Готовились к битве. Пришла пора боярам нести службу государеву — прийти на помощь ему «конно, людно и оружно».
Марк Данилович почти рад был нашествию хана: оно давало ему возможность встряхнуться от той апатии, в которую была погружена его душа. Ему все опостылело. Смысл жизни был утрачен. Он продолжал прежнюю деятельность, но уже не вносил в свое дело священного огня. И оно ему надоело, как надоела и жизнь. А между тем он чего-то еще ждал, на что-то надеялся в тайнике души своей.