Всеволод Крестовский - Петербургские трущобы. Том 1
— Косуль пять[174] залежных будет — и ладно.
— Мелко плаваешь!.. Сто, а не то два ста — вон она штука!
Гречка выпучил глаза от изумления.
— Труба!..[175] Зубы заговариваешь![176] * — пробурчал он.
— Вот те святая пятница — верно! — забожился Фомушка.
— Ну, так лады[177], на половину, что ли?
— Стачка[178] нужна, — раздумчиво цмокнул блаженный.
— Вот те и стачка, — согласился Гречка. — Первое: твое дело — сторона; за подвод[179] половину сламу; ну, а остальное беру на себя: я, значит, в помаде[180], я и в ответе.
— А коли на фортунке к Смольному затылком[181], тогда как? — попробовал огорошить его Фомушка.
Гречка презрительно скосил на него свои маленькие злые глаза.
— Что — слаба, верно? — усмехнулся он. — Трусу празднуем? Не бойся, милый человек: свою порцию миног сами съедим[182], с тобою делиться не станем, аппетиту хватит!
Фомушка подумал. Товарищ казался подходящим и надежным.
— Миноги, стало быть, за себя берешь? — торговался он.
— Сказано съем! — огрызся товарищ. — Мы-то еще поедим либо нет — бабушка надвое говорила… Раньше нас пущай других покормят; много и без нас на эту ваканцию найдется, а мы по вольному свету покружимся, пока бог грехам терпит, — рассуждал он, ухмыляясь.
— Ну, коли так, так лады! — порешил Фомушка, и ладони их соединились.
— Майора Спицу знаешь? — продолжал он уже интимным тоном. — Этот самый майор, значит, первый ему друг и приятель… От него мы всю подноготную вызнаем насчет нашего клею.
— Как, и ему тырбанить?[183] — с неудовольствием насупился Гречка. Он уже считал деньги Морденки в некотором роде своею законною собственностью.
Фомушка свистнул и показал шиш.
— Нас с тобой мать родная дураками рожала? — возразил он. — Больно жирно будет всякому сдуру тырбанить — этак, гляди, и к дяде на поруки[184] до дела попадешь. А мы вот так: у херова[185] дочиста вызнаем, потому как он запивохин, так мы ему только селяночку да штоф померанцевой горькой — и готово.
— Ходит![186] — согласился и одобрил Гречка. — А где же поймать-то его? — домекнулся он. — Надо бы работить[187] поживее.
— В секунт будет! — с убеждением уверял блаженный. — Он, значит, осюшник[188] на косушку сгребал, за младенцев заручился — и теперича нигде ему нельзя быть, окромя как на Сухаревке.
— Стало быть, махаем, — предложил Гречка.
— Махаем! — охотно согласился Фомушка, — и два новых друга немедленно же удалились из Полторацкого.
IV
СУХАРЕВКА
Высокая надворная стена четырехэтажного дома, который с уличного фасада смотрит еще несколько сносно, представляла почти невозможное и весьма опасное явление. Человеку свежему и непривычному трудно было бы взглянуть без невольного ужаса на этот угол, выходящий на первый из многочисленных и лабиринтообразных дворов Вяземского дома. Представьте себе этот угол, образуемый двумя громадными каменными стенами, который дал трещины во всю вышину четырехэтажного здания, и, вследствие этих трещин, вы видите, как покоробило эти две соприкасающиеся стены, как одна из них выдалась вперед, наружу — цемент не выдержал, и связь между кирпичами двух соседок порвалась, — того и гляди, что в один прекрасный час вся эта гниль, вся эта насквозь пробрюзгшая стена рухнет на вашу голову. Она и то разрушалась себе понемножку. Штукатурка давным-давно отстала и почти вся отвалилась. Нет-нет, да, гляди, упадет откуда-нибудь новый кусище, обнаружа после себя неопределенного цвета кирпичи, которые, словно червь, источила и проела насквозь прелая сырость. Вместе со штукатуркой валится иногда и гнилой кирпичик. В крепкие морозы вся стена бывает покрыта слоем льда, а в оттепели — извилистыми потеками воды, которую источают из себя эти самые кирпичи до новой заморози. И вот к этой-то стене прилажена снаружи каменная лестница, более удобная для увеселительного спуска на салазках, чем для всхода естественным способом, ибо вся была покрыта толстым слоем намерзлой и никогда не соскабливаемой грязи. Лестница эта, примыкавшая левою стороною к стене, с правой стороны своей не была защищена никакими перилами, а вела она довольно крутым подъемом во второй этаж этого огромного дома, так что в темную ночь, в особенности хмельному человеку, не было ничего мудреного поскользнуться или взять немного в сторону, для того чтобы неожиданно грохнуться вниз и размозжить себе голову о камни. Но, несмотря на это видимое неудобство, по головоломной лестнице то и дело спускались и поднимались разные народы во всякое время дня и ночи. Лестница оканчивалась наверху узенькой и точно так же ничем не огороженной площадкой перед входной дверью, которая вела на коридор, в благодатную Сухаревку.
Гниль и промозглая брюзгость — вот два необходимые и при том единственные эпитеты, которыми можно характеризовать и все и вся этой части Вяземского дома. Прелая кислятина и здесь является необходимым суррогатом воздуха, как и во всех подобных местах, куда струя воздуха свежего, неиспорченного, кажись, не проникала еще от самого начала существования этих приютов. Некрашеные полы точно так же давно уже прогнили, и половицы в иных местах раздались настолько, что образовали щели, в которых могла бы весьма успешно застрянуть нога взрослого человека, а уж ребенка и подавно. Ходить по этим полам тоже надобно умеючи, ибо доски столь много покоробились, покривились, иные вдались внутрь, иные выпятились наружу, что на каждом шагу являли собою капканы и спотычки каждому проходящему неофиту. Грязные, дырявые лохмотья и клочья какой-то материи заменяли собою занавески на окнах, а эти последние отличались такою закоптелостью, что в самый яркий солнечный день тускло могли пропускать самое незначительное количество света; по этой-то причине мутный полумрак вечно господствовал в Сухаревке. Рваные, поотставшие и засырелые обои неопрятными полотнищами висели по стенам в самом неуклюже-безобразном виде. Вся остальная обстановка со всеми харчевенными атрибутами как нельзя более гармонично соответствовала этим обоям, полам и занавескам.
В средней, то есть наиболее чистой комнате — если только можно применить к ней слово «чистая», ибо и тут стояла полуразрушенная, почернелая от копоти и сажи голландская печь, — восседали две личности, уже несколько известные читателю. Это были майор Спица и Иван Иванович Зеленьков, сохранивший еще доселе свой «приличный костюмчик» и неизменно «халуйственную» физиономию. Оба знакомца разговаривали о чем-то, как видно было, весьма по душе. Майор взирал на Ивана Ивановича милостивым оком веселого Юпитера, ибо Иван Иванович угощал майора пивом.
— Доброму соседу на беседу! — подойдя к столу вместе с Гречкой, сказал Фомушка, обратившись к майору. — Примешь, что ль, в компанию, ваше высокоблагородие? Штоф померанцевой поставлю, потому — сказано: ныне увеселимся духом своим.
Сладостное известие о померанцевой подействовало, как и надо было ожидать, достодолжным, то есть самым благоприятным, образом. Фомушка с Гречкой присоединились к обществу майора. Две-три рюмки еще более умаслили надменно-свиные глазки господина Спицы и развязали ему язык. Он стал уверять Фомушку в своей истинной любви и дружестве.
— А ведь мы двурушника-то побьем — вот те кол, а не свечка, коли не побьем! — сказал между прочим Фомушка, ударив кулаком по столу…
Гречка притворился, будто не знает, о ком и о чем заводит речи блаженный, и потому поинтересовался узнать, кто этот двурушник. Фомушка сообщил. Зеленьков очень изумился.
— Как?.. Так неужто он милостыню сбирает? — воскликнул он.
— А ты его знаешь? — вопросил блаженный, который имел привычку тыкать всем и каждому без разбору.
— Очень даже, можно сказать, коротко, — амбициозно заметил Иван Иванович, несколько задетый этим тыканьем.
Фомушка налил ему рюмку. Амбиция господина Зеленькова смягчилась: он почувствовал даже некоторую всепрощающую теплоту относительно Фомушки.
— Знаком, стало быть? — в виде пояснения спрашивал последний.
— Личным пользуюсь… комиссии всякие справлял, как, значит, закладывать поручали господишки разные.
— К самому, стало быть, хаживал?
— Хаживал, и на фатере бывал; а живет же мерзостно — скупость-то что значит!
— Большую фатеру держит?
— Три комнаты да кухня.
— Бобылем живет, али есть кто при нем?
— Окроме куфарки — никого; две персоны, стало быть; да сын иногда захаживает.
Фомушка слегка толкнул Гречку. Тот как бы невзначай крякнул: «Смекаем мол». Но от зоркого глаза Ивана Ивановича это незаметное движение не ускользнуло. «Что-нибудь да неспроста», — сообразил он мысленно и покосился на Спицу, но захмелевший майор очень благодушно почивал, откинувшись на спинку стула.