Всеволод Соловьев - Последние Горбатовы
И опять, как и в карете, они молчали, молчали долго и совсем не замечали своего молчания.
Наконец Груня протянула было руку к чашке с чаем, но сейчас же и позабыла об этом своем движении. Она только привела в порядок спустившуюся накидку и грациозно в нее спряталась.
— Так что же такое вы нашли сегодня в моем пении, вы мне не сказали? — спросила она. — Я хочу знать.
— Рассказать это довольно трудно. Прежде всего мне почему-то показалось, что сегодня для вас, Груня, какой-то особенный день. Я не знаю, что это может быть… какие-нибудь воспоминания… не знаю.
— Да, сегодня для меня особенный день! — медленно слово за словом выговорила Груня. — А потом что же?
— Потом… потом… уж это прямо ко мне относится, это уже мое собственное, совсем глупое ощущение… не следовало бы даже и говорить… мне показалось, что вы вторую арию пели для меня… Видите, какого я о себе мнения!
— Вы угадали! — воскликнула Груня. — Я ее пела только для вас, для вас одного. Да и не ее одну… сегодня весь вечер для вас пела…
С ее плеч снова упала накидка, и она этого не заметила. Лицо ее преобразилось, щеки вспыхнули, померкшие было глаза загорелись. Она с выражением чего-то невыносимого и неизбежного схватилась рукой за голову, потом быстрым, порывистым движением привлекла к себе Владимира и крепко держала его, будто боялась, что вот он вырвется и исчезнет.
— Слышите, для вас, для вас одного!.. Я вам там, перед этой толпой сказала все!.. Вы были недовольны мною… вы на меня сердились — я молчала… потом я хотела говорить — нам помешали… сегодня я вам сказала все… поняли вы меня или нет? Поняли?
Его охватил туман, его сердце замерло от счастья, он хотел сказать что-то — и не мог, язык не слушался. Он глядел на Груню, не отрываясь, с восторгом, с обожанием, почти безумно.
А она шептала:
— Я иначе говорить не умею, я молчала, потому что, мне казалось, что так лучше, да и теперь я думаю, что может быть, так было бы лучше… Но нет, зачем рассуждать! Это ни к чему… и бороться напрасно… не надо… так должно быть!.. Понял ли ты все, что я тебе сказала? Понял ли, что я люблю тебя… и как люблю?.. Что ты для меня все? Не понимая этого, я любила тебя всегда. Ты, может быть, ни разу, ни разу не думал обо мне, забыл, что я и существую на свете… Теперь я с тобою… возьми меня.
— Груня!
Он покрывал безумными поцелуями ее лицо, ее руки, ее похолодевшие плечи. Тихие слезы одна за другою катились из ее глаз. Она прижималась к нему, крепко обвила его руками и задыхающимся голосом шептала:
— Володя, помнишь… в Знаменском… мы были дети… но ведь мы и тогда любили друг друга… вспомни, вспомни!..
— Разве я не знал этого? — наконец едва слышно выговорил он. — Я знал это давно, почти уже тогда… Боже мой! — вдруг с отчаянием воскликнул он. — Зачем мы встретились так поздно?
Но это было мгновенно, он сейчас же и позабыл и слова свои, и мучительное чувство, их вызвавшее. А Груня и совсем не заметила слов этих.
Все исчезло. Раздвинулись, как декорация, обтянутые бледной материей стены с венецианскими зеркалами; умчался и скрылся потолок с фонариком. Над их головами тихо шумели и качались вековые сосны. У ног их расстилалась густая, мягкая трава, пестревшая цветами… Высоко, там, над темными ветвями сосен, синело летнее небо… Перекликались птицы… Где-то вблизи, тихо журча, катился с камня на камень лесной ручеек.
И они, странные мечтательные дети, крепко обнявшись, брели в этой траве, среди этих цветов, среди теплого дыхания природы, поверяя друг другу свои яркие, чудные мечты, свои детские грезы.
Но вот и это все исчезло… безумный миг унес их в ту неведомую даль, где нет ни времени, ни пространства, ни прошлого, ни будущего, где царит одно настоящее и блещет всеми ослепительными красками, звучит всеми дивными голосами… Унесла их роковая сила туда, где ничто не напоминает о том, что этот миг исчезнет, краски поблекнут, чудные голоса замолчат — и останется одно смутное воспоминание, быть может, с вечным упреком, с изумлением и тоскою.
В соседней комнате часы на камине пробили два.
Владимир вышел растерянный. Груня его остановила. Гостиная была темна, только луна протянула от высоких окон свои голубые, длинные полосы света.
Он обернулся, Груня еще раз припала к нему на грудь и глядела ему в глаза, совсем уже новым взглядом. Теперь в этом взгляде не было ничего загадочного, ничего жуткого. Это был тихий и нежный, ничего не скрывающий взгляд любящей женщины.
Но Владимир все же не мог его вынести.
— Груня, — прошептал он, — как я безумно виноват перед тобою!
— Чем? Почему? Ты не имеешь права говорить так… я тебе запрещаю…
— Не теперь, нет… не теперь… а прежде…
— Я ничего не понимаю!
— И не надо… завтра… до завтра… Груня, дорогая моя, прощай!
Но долго они не могли расстаться.
Наконец она провела его в переднюю и заперла за ним двери. Она медленно вернулась назад, в освещенную фонариком комнату, где на столике стояли две нетронутые чашки.
Она упала в кресло и вдруг зарыдала. Но эти слезы не были слезами горя, и она их не замечала. Все существо ее было полно счастьем и светом, безумной, освободившейся от своих оков любовью, любовью без упреков, без сожалений, без мысли о будущем.
XV. ПИСАТЕЛЬ
Князь Янычев, получив согласие дочери, немедленно же оделся и вышел из дому… Он направился по Знаменской, потом завернул на Лиговку, прошел к греческой церкви и скоро очутился в одной из улиц Песков, среди тишины, изредка нарушаемой скрипом извозчичьих санок.
Если глядеть на князя сзади, он имел вид важного и степенного барина. Его тучную фигуру облекало длинное меховое пальто с дорогим бобровым воротником. На голове была высокая бобровая же шапка; в руке толстая камышовая трость с массивным серебряным набалдашником и острым наконечником, которым он по временам постукивал о заледеневший тротуар, боясь поскользнуться. Посмотреть спереди — покрытый синими жилками толстый нос и вытаращенные страшные глаза не ладили с первым впечатлением.
Но все же князь был важен и казался человеком довольным, богатым, беззаботным, вышедшим ради здоровья на утреннюю прогулку. Но он о своем здоровье в настоящую минуту думал меньше всего. Его голова была полна самой горячей работой.
Он остановился у маленького деревянного домика, глядевшего на пустынную улицу тремя заледеневшими окошками; вошел в калитку, очутился среди грязного дворика, поднялся на крылечко и стал звонить. Ему отворила дверь толстая и вдобавок еще, очевидно, распухшая старуха, довольно неопрятная, с седыми растрепанными и в нескольких местах совсем вылезшими волосами, с лицом подозрительным и довольно неприятным. Все это объяснялось ее званием вдовы коллежского регистратора, гадающей на кофейной гуще.
— Вы к Никанору Петровичу? — спросила она.
— А то к кому же, или не узнали?
Старуха пригляделась.
— Простите, князь, и то не узнала, редко жалуете!
— Дома он?
— У себя, третий день не встает с места — пишет комедию, все пишет… Вчера вечером битых два часа мне читал, да я, признаться, не разобрала хорошенько, да и сон меня нынче по вечерам одолевает. Как стемнеет, ну вот так и клонит, так и клонит! А уж от чтенья этого и того больше. Вздремнула я, а он и осердился. Ну, да не впервой это у нас с Никанором Петровичем: что ни вечер, то ссора, что ни утро, то мир!
Она хрипло засмеялась и отворила скрипучую, рассохшуюся низенькую дверь. Князь очутился в крохотном темном уголочке, изображавшем собою переднюю, снял и повесил шубу на большой гвоздь, вбитый в стену для этой цели и, очевидно, ему уже известный. Затем он прошел в комнату, наполненную табачным дымом, с закоптелым, будто висящим и того и жди готовым обрушиться потолком… Засаленные стены, разнокалиберная мебель… У одного из двух окошек за столом сидел, скрючившись и пуская клубы дыма из толстой папиросы, человек в старом драповом халате, погруженный в писанье. Перо его так и бегало по листу бумаги.
— Кто там? — хрипло крикнул он, не обертываясь.
— Кто! Оглянись, так увидишь!
Писавший решил оставить работу и поднялся со стула.
— А, это ты, князь! — воскликнул он. — Милости просим, не ждал, рад видеть!
Они пожали друг другу руки…
Никанор Петрович Зацепин был именно тем самым старинным приятелем князя, который когда-то разыграл роль его душеприказчика в знаменитой проделке с восковой куклой.
По наружности между приятелями не было ровно ничего общего. В противоположность князю, Зацепин оказывался самым что ни на есть худощавым человеком, с глазами бледными, будто совсем выцветшими. У него был тонкий с горбиком нос; длинные седоватые усы прикрывали его почти совсем беззубый рот. Желтоватые с небольшой проседью волосы были зачесаны назад и спускались на шею редкими космами. Он брил щеки и подбородок; лицо его выражало как бы навсегда застывшее изумление, и при этом он все как будто к чему-то прислушивался.