Павел Загребельный - Роксолана. Роковая любовь Сулеймана Великолепного
— Я не помню этого.
Ибрагиму изменила его выдержка, он почти закричал:
— Ваше величество! Как вы могли забыть? Я предложил вам. Посоветовался с вами. И вы…
— Не помню этого, — холодно повторила валиде, закрывая лицо белым яшмаком и как бы отгораживаясь от грека.
Ибрагим понял, что не может уйти так от этой загадочной женщины. Ухватился, как за якорь спасения, за слова из Корана:
— Сказано: «Если у них нет свидетелей, кроме самих себя, то свидетельство каждого из них — четыре свидетельства Аллахом, что он правдив».
— «А пятое, — словами Корана ответила валиде, — что проклятие Аллаха на нем, если он лжец».
— Ваше величество, мной руководили любовь и преданность к падишаху.
— Этого я не помню, — упрямо повторяла темногубая женщина, не давая Ибрагиму приблизиться к ней в своей искренности ни на пядь.
— Только любовь и преданность, ваше величество, только любовь…
Ни обещания, ни ручательства, как и от Хуррем. Обе оказались хитрее, нежели предвидел грек. Держали его в руках и не хотели выпускать без подходящего случая. Но и не выдавали султану. Пока не выдавали, и надо было пользоваться этим.
Беседы, вечера, прогулки с султаном — тут у Ибрагима было, конечно, преимущество перед всеми приближенными, но все равно он видел: душа Сулеймана остается для него таинственной и закрытой, как и для всех остальных. Никто не знал, что скажет султан сегодня, что велит завтра, кого возвысит, кого накажет. Он смеялся, когда Ибрагим нашел трех пузатых карликов, подстриг им бороды, как у Ахмед-паши, одел их в шутовские «визирские» халаты, дал деревянные сабли и заставил рубиться перед Сулейманом, сопровождая султана в приморские сады. А что из того? Ахмед-паша продолжал оскорблять всех на диване, а Ибрагим должен был сидеть молча, ибо был всего лишь главным сокольничим. К тому же еще принадлежал к эджнеми-чужакам, как презрительно называл их Пири Махмед-паша, однажды неожиданно заявивший, что в диване осталось только два чистокровных османца — сам султан и он, его великий визирь. До сих пор еще не было случая, чтобы у султанов великими визирями были люди чужой крови. Теперь такая угроза надвигалась неотвратимо, и в значительной степени виновен был в этом сам Пири Мехмед. Ибо разве же не он когда-то добился у султана Селима, чтобы визирем стал Мустафа-паша? И разве не он первым заметил храбрость Ферхад-паши, и не по его ли совету Ахмед-пашу поставили румелийским беглербегом? Сулейман унаследовал этих чужаков от своего отца вместе с Пири Мехмедом. Османец Касим-паша впал в глубокую старость и вынужден был оставить диван, теперь пойдет на отдых и он, Мехмед-паша, и воцарятся здесь эти боснийцы или болгары, отуречившиеся христиане, вероломные и подозрительные в своей ненасытности. Не жди верности от того, кто уже раз предал. Эти люди только суетятся у подножия могучей каменной стены, возведенной Османами. Подняться же на нее не дано никому из них. Дерутся за то, чтобы стать ближе всех, — только и всего. Султан тоже это знает, поэтому с такой скукой на лице слушает грызню на диване.
И никто не знал, что у Сулеймана был человек, которому он мог довериться и доверялся в своих державных делах, кому он всякий раз рассказывал о стычках на диване и о недовольстве янычар, которые не могут утихомириться после Родоса, ибо для них победа без добычи хуже поражения, и о своих заботах с властью, которая чем безграничнее, тем безграничнее зависимость от нее того, кто ею пользуется. Механизм власти осложняется и расширяется даже тогда, когда кажется, будто ты ничем этому не способствуешь. Две тысячи хавашей в одном только султанском дворце Топкапы. Сорок тысяч войска капукули — тридцать тысяч янычарской пехоты и десять тысяч конных спахиев. Десятки главных писарей-перване — и сотни писарей обыкновенных — мунши и языджи, множество дефтердаров только в самом Стамбуле, — ведь кроме четырех главных налогов надо еще собирать девяносто три налога и повинности. Существует даже должность реис-ус-савахиль — смотритель державы, — то есть глава всех улаков доносчиков. Повсюду нужны мудрые люди. Для державы недостаточно одних только воинов. Завоеванная земля тогда лишь приносит пользу, когда дает доходы. Взять их можно только умом. А где набрать столько мудрых людей?
— Ваш разум, ваше величество, облегает землю, как туча с золотым дождем поля и сады, — заглядывала ему в суровые глаза Хуррем.
Маленькая ее головка гнулась на длинной шее под тяжестью красных волос. В прорезях просторного шелкового халата розовели чулки с золотой каймой, загадочно светились аметистовые застежки на алых подвязках. Шелка, парча, венецианские флаконы, индийские безделушки, низенькие диваны, круглые разноцветные подушки, белые ковры, белые шкуры, благоухания, умерший аромат цветов, воздух как в теплице, дьяволы прячутся в каждой щели, в каждом завитке букв тарихов[68], начертанных на стекле. Узкая белая рука, точно защищаясь, шаловливо наставлена на Сулеймана, молодое прекрасное тело изгибается движением змеи, заметившей опасность.
— Ваше величество, вашей мудростью должна довольствоваться вся держава!
— А преданность? Когда брадобрей бреет голову султана, его сторожат два капиджии с оголенными саблями. Капиджиев сторожат четыре верных дильсиза. За дильсизами следят шестнадцать еще более верных акинджиев. Где конец подозрениям? Кому верить? То же и на султанской кухне. То же и в гареме. В целой державе. Со времени Белграда невозможно найти замену старому Мехмеду-паше. Кого ставить?
— Поставьте вашего любимца Ибрагима, ваше величество.
— Ибрагима?
— Он самый преданный.
— Откуда вам известно, моя Хасеки?
— Некоторые вещи открываются женщинам сами по себе. Кроме того, разве я не жена великого повелителя? Я должна кое-что знать в этой державе. Взгляните на эти меха, мой повелитель. Это соболя. Взгляните — они как будто и не убиты, будто живые, дышат морозами, волей, лесным духом, в каждой ворсинке трепещет жизнь. Это подарок московского посла.
— Знаю.
— А знаете ли вы, что прежде, чем поклониться вашему величеству дарами Великого московского князя и поднести вашей рабыне эти редкостные меха, посол должен был раздать подарки чаушам, которые поздравили его с приездом, слугам, которые принесли для него от вашего величества и великого визиря пищу, привратникам и слугам великого визиря, страже, посыльным, конюшим, драгоманам — Юнус-бею, Махмуд-бею, Мурад-бею, Мехмед-бею.
— Так велит обычай!
— Когда слишком много обычаев, тогда возникают злоупотребления.
— Послов надо сдерживать. Шах кызылбашей прислал к нам посла в сопровождении пятисот всадников. Целое войско! Я впустил его в Стамбул лишь с двумя десятками слуг, а остальных оставил на том берегу Богазичи. Довольно с нас и собственного величия.
— Для вашего величия нужны самые преданные, мой повелитель.
— Ибрагим эджнеми. Он не османец. Грек.
— Как вы относитесь к великому Джелаледдину Руми, о светлый повелитель?
— Это был любимый поэт Мехмеда Фатиха и султана Селима.
— Я осмеливаюсь посещать библиотеку Фатиха и вашу, мой повелитель. И хоть еще не умею как следует разбирать драгоценные письмена, но кое-что уже понимаю. Однажды я прочитала такое. Как-то шейх Салахеддин нанял для возведения садовой стены мастеров-турок. Руми сказал, что тут нужны мастера-греки. Турок нужно звать для разрушения.
— Горькие слова Руми нельзя относить ко всем османцам.
— Так же и ко всем грекам, ваше величество. Но достоинства Ибрагима вам известны лучше чем кому-либо. Может, о таких и писал великий поэт.
Неожиданное заступничество Хуррем за Ибрагима натолкнуло Сулеймана на мысль посоветоваться с валиде. Чтобы оказать матери особую честь, султан навестил ее в собственном ее покое, где все было ему знакомо: белые ковры, низенькие столики, суры Корана, начертанные золотом на разноцветных стеклах окон, курильницы и светильники. Коран на драгоценной подставке, мраморный фонтан, но не белый, как у Хуррем, а зеленый, цвета морской волны летом. У фонтана, небрежно брошенная на пол, лежала большая белая шкура незнакомого зверя.
— Что это? — спросил султан.
— Подарок русского посла. Белый медведь.
— Разве есть белые медведи?
— Они живут во льдах. Это редкостный зверь. Он бесценный.
— Послы щедро наполняют покои моего гарема. А кто наполнит мою казну?
— Не могу быть вашей советницей, мой державный сын, — подавая ему чашу с шербетом, сказала валиде, — вы же знаете, что женщины умеют только транжирить деньги, а не копить их. Ваша Хуррем доказывает это каждый день.
— Вы не любите Хасеки. Это наполняет мое сердце болью.
— Я любила жену ваших первых детей. Хасеки я вынуждена почитать, так как вы назвали ее баш-кадуной.