Дмитрий Мережковский - 14 декабря
– Живуч, дьявол!
Наконец, когда все его на минуту оставили, он пошел к воротам, шатаясь, в беспамятстве, и вышел на улицу. Рядом была корчма и стояли дровни. Он свалился на них без чувств. Лошади понесли на двор к хозяину, управителю села. Тут сняли его, укрыли и отправили в Васильков.
Гебель получил тринадцать тяжелых ран, не считая легких, но остался жив и, должно быть, нас всех переживет.
* * *Так-то мы «кровавой чаше причастились».
* * *Когда офицеры объявили солдатам о моем освобождении, успех был неимоверный. Все, как один человек, присоединились к нам и готовы были следовать за мной, куда бы я их ни повел. В тот же день, 29 декабря, с пятой мушкатерской ротой я выступил в поход на Васильков.
* * *30-го, после полудня, мы подошли к городу. Против нас была выставлена цепь стрелков. Но когда мы приблизились так, что можно было видеть лица солдат, они закричали «Ура!» и соединились с нашими ротами. Мы вошли в город и достигли площади без всякого сопротивления Заняли караулами гауптвахту, полковой штаб, острог, казначейство и городские заставы.
* * *Вечером я отдал приказ на следующий день, в 9 часов утра, собраться всем ротам на площади.
Товарищи всю ночь готовились к походу и прибегали ко мне за приказами. Но я, запершись в своей комнате, никого не пускал. Мы с Бестужевым исправляли и переписывали «Катехизис».
Мысль об оном была почерпнута нами из сочинения господина де Сальванди.[67] «Don Alonso ou l'Espagne»,[68] где изложен «Катехизис», коим испанские монахи в 1809 году возмущали народ против ига Наполеона
Младенчество провел я в Испании: батюшка мой, Иван Матвеевич Муравьев-Апостол, был в Мадриде посланником. И вот захотел я повторить младенчество в мужестве, перенести в Россию Испанию
– Ce sont vos châteaux d Espagne, qui vous ont perdu, mon ami.[69] – как изволил пошутить надо мной генерал Бенкендорф на допросе в Следственной Комиссии
* * *Кончив писать «Катехизис», продиктовали его трем писцам полковой канцелярии, велев изготовить двенадцать списков. Утром я призвал к себе подпоручика Мазалевского, и, отдав ему запечатанный пакет со списками, велел надеть партикулярное платье, пробраться в Киев с тремя нижними чинами в шинелях без погон и пускать «Катехизис» в народ.
* * *Мазалевский исполнил мое поручение в точности. Пробрался глухими дорогами в Киев и велел нижним чинам, разойдясь в разные стороны по Печерску и Подолу, подбрасывать списки в подворотни, в шинках и кабаках. Так они и сделали.
Должно быть, «Катехизис» мой, благая весть о Царствии Божием, там и поныне в кабацких подворотнях валяется. О, дон-кишотство беспредельное!
* * *Когда роты собрались на площади, я послал за полковым священником.
Отец Данила Кейзер (странное имя – из немецких колонистов, что ли?) – совсем еще молоденький мальчик лет 26, худенький, чахоточный, с белой, как лен, жидкой косичкой, – такие косички у деревенских девочек.
Когда я начал изъяснять ему цель восстания, он побледнел и затрясся, даже весь вспотел от страха.
– Не погубите, ваше высокоблагородие! Жена, дети…
Глядя на сего испуганного зайчика, воина Царства Божьего, понял я еще раз, сколь от умозрений до совершений далече.
* * *Вот показание самого отца Данилы в вопросных пунктах Следственной Комиссии, изложенное для моего обличения. Отвечая на пункты, я тогда же списал сие показание, дабы сохранить для потомства.
«31-го декабря, придя ко мне на квартиру, 2-ой гренадерской роты унтер-офицер в боевой амуниции, часу в 11-м перед обедом, объяснил мне словесно приказ подполковника Муравьева-Апостола, дабы я тотчас шел к нему с крестом для служения молебна, где читать будут и „Катехизис“. Почему я, быв объят величайшим страхом, не знал, к кому прибегнуть для защиты, но не смел уже ослушаться и послал дьячка Ивана Охлестина в полковую церковь для взятия молебной книжицы и сокращенного „Катехизиса“ и, когда оный дьячок возвратился ко мне с книгами, то я пошел с причтом на квартиру Муравьева, где находилось довольно офицеров. По недавнему же моему определению в полк, я не только оных офицеров не знал, но и самого Муравьева в первый раз отроду видел, который мне приказал никуда от него не отлучаться из квартиры, где я и стоял у порога с полчаса перед ним и находившимися там офицерами; когда, подойдя ко мне из оных какой-то офицер спросил у меня, совсем ли я готов; на что я ему отвечал: „Молебная книжица и сокращенный печатный „Катехизис“ у меня есть“. Но тотчас же офицер, взяв у дьячка сказанный „Катехизис“, развернул и сказал, что у них есть свой писанный „Катехизис“. В то время Муравьев, изменив свое слово, сказал мне, что молебна служить не надобно, а что-нибудь покороче. Я же, видя такое странное дело, хотя и не разумел, что они между собой по-французски разговаривали, но, усмотрев на столе несколько пистолетов заряженных, часовых в комнате и на дворе, с заряженными ружьями, – испугался, и более тогда, когда, мысленно полагал оттуда выйти, но не осмелился. А как Муравьев уже надел на себя род армянской шапки и шарф и, отходя с офицерами к построенным на площади ротам, приказал мне вместе с ними идти туда же; где он, подъехав верхом к фронту, скомандовал, и нижние чины составили круг, а офицеры, войдя на середину с заряженными пистолетами и некоторые с кинжалами, окружили меня; и тогда я, по приказанию Муравьева, надел на себя ризы, с причтом пропел Царю Небесный, Отче Наш, тропарь Рождества Христова и кондак, а более ничего по положению уставному не делал. И потом какой-то офицер дал мне бумагу, которую я прежде никогда не видал и никогда не слыхал, что именно в ней было написано; ибо тот или другой офицер, стоя за мной, читал наизусть оную, а я, будучи в таком необыкновенном страхе, принужден был повторять ее, не помня, что в ней содержалось. И произносил ли я при том уже какие другие слова, совершенно не помню».
Бедный отец Данила, российский вольности невольный мученик!
* * *Утро было солнечное. За ночь выпал первый снег. Зима стала и, как часто бывает на Украине, вдруг весной сквозь зиму повеяло. В тени – мороз, а на солнце тает. Воробьи чирикают, воркуют голуби на солнечном угреве золотых церковных куполов. В садах вишни и яблони, разубранные инеем, стоят, как в вешнем цвету, белые. И под снегом темными кажутся белые стены казацких мазанок, и еще грязнее – грязные домишки жидовские.
Глядя в небо, голубое, глубокое, вспоминал я, как украинские девушки в ночь под Рождество колядуют: «Бывай же здоров, да не сам с собой, а с милым Богом». В милом небе – милый Бог.
Роты построились на площади в густую колонну, в полной боевой амуниции. Я сидел верхом перед фронтом и знаменами.
Отец Данила, ни жив, ни мертв, читал «Катехизис» таким слабым голосом, что почти ничего не было слышно. Бестужев подошел к нему, взял у него бумагу и начал громко, торжественно:
– «Во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Для чего Бог создал человека?
Для того, чтобы он в Него веровал, был свободен и счастлив.
Для чего же русский народ и воинство несчастны?
Для того, что самовластные цари похитили у них свободу.
Что же наш святой закон повелевает делать русскому народу и воинству?
Раскаяться в долгом раболепствии и, ополчась против тиранства и нечестия, установить правление, сходное с законом Божиим».
Казалось, не только солдаты, внимательно-жадные, и перепуганные васильковские жители – городничий Притуленко, судья Драганчук, почтмейстер Безносиков, и канцелярист со щекою подвязанной, и степной барин-помещик, и старый казак сивоусый, и толстая баба-перекупка, и два тощих жидка в черных ермолках, с рыжими пейсами, – не только все эти люди, но и уныло-желтые стены уездного казначейства, полкового цейхгауза, провиантских магазейнов – с несказанным удивлением слушали, как будто говоря: «Не то! Не то!» А воркующие на угреве голуби, и вишни в снегу, как в цвету, и слезы звонкой капели, и голубое, глубокое небо отвечали: «То самое! То самое!»
– «Христос рек: не будьте рабами человеков, яко искуплены кровию Моею, – продолжал читать Бестужев все громче и торжественнее. – Мир не внял святому повелению сему и впал в бездну бедствий. Но страданья наши тронули Всевышнего: днесь Он посылает нам свободу и спасение. Российское воинство грядет восстановить веру и вольность в России, да будет один царь на небеси и на земли – Иисус Христос».
Когда он кончил, наступила тишина, и в тишине раздался мой голос. Что я говорил, не помню. Помню только, что была такая минута, когда мне казалось, что они вдруг поняли все. Пусть я умру, ничего не сделав, – за эту минуту умереть стоило!
Я снял шапку, перекрестился, поднял шпагу и закричал:
– Ребята! За веру и вольность! За Царя Христа! Ура!
– Ура! – ответили сначала робко, сомнительно, а потом вдруг несомненно, неистово: