Юрий Герман - Россия молодая
— Иване! — неслось из сырой вонючей тьмы.
— Кормщик!
— Друг добрый!
— Люди, меня поднимите, ноженьки не идут…
— Мамынька родная, не примерещилось ли…
— Иване, да вправду ты?
— Я, я, — светло и широко улыбаясь, говорил Рябов, но глаза его искали колченогого Митеньку, искали и не находили.
А отовсюду неслось:
— Здесь он — убогий твой…
— Далее камора, одного засадили…
— Иди к нему, иди…
Салотопник Черницын заковылял вперед на опухших ногах, дед Федор кричал вслед:
— В нижней каморе он, в дальней, в нижней…
Здесь Рябов ломом сорвал замок, Митенька боком неловко шагнул к кормщику, прижался к плечу, всхлипывая, повторял:
— Дядечка, дядечка…
— Вот то-то что дядечка! — сурово отвечал Рябов. — Дядечка!..
И вдруг, всердцах, крикнул:
— А ты от меня не отставай! Больно умен выискался! Без меня жить захотел. Нажился в каморе-то!
Когда вышли из дальней кельи, Иевлев, при свете факела, скорбными глазами осматривал будущих матросов царевой яхты. Истощенные, грязные, бородатые, кто опухший, кто обеззубевший — люди тащились печальной вереницей, и было трудно верить, что они еще шутят друг над другом, посмеиваются, кто кого хуже, острословят на свое несчастье.
— Ты не смотри, Сильвестр Петрович, что они ползком ползут, — сказал Рябов стольнику, — ты нашего народа не знаешь. Их перво-наперво в баньке попарить, тертым хреном телеса ихние натереть, а потом и еды, да не вволю, а с бережением, чтобы не вспучило пустое брюхо, да не раз с бережением, а два, три…
Иевлев, не разжимая губ, усмехнулся на кормщика, недоверчиво покачал головой.
— Потом, конечно, свежей тресочки им, редьки с маслицем, хлебца сколько похотят, да клюковки. Клюковка, брусничка, еще сосновые иголки, кипятком запаренные, — оно и добро…
— Все выживут?
— Ну, которого и на погост снесем, — ответил Рябов, — а другие выживут.
— Да ведь нам ждать недосуг, нам в море идти! — сердито сказал Иевлев.
В мерцающем свете факела глаза кормщика блеснули хитро. Он огладил ладонью короткую золотистую бороду и не торопясь сказал:
— Идти так идти! На первый ход и без них обойдемся!..
— Чего? — спросил Иевлев, не веря ушам. — Да ведь ты сам давеча сказывал — без них не видать нам моря…
— Мало ли, — боком глядя на стольника, осторожно ответил Рябов, — да и откуда мне знать-то было, как они зачирвели… Вишь, словно покойники, какие теперь из них матросы. Горе одно! Да и то сказать, господин, как у нас народ меж себя толкует: «Здесь келья гроб — коли дверью хлоп. А коли дверь открыл, так — и отжил!»
И, засмеявшись раскатистым смехом, он без всякой учтивости с силой повлек Иевлева на волю — туда, где светлел квадрат двери, прорубленной в темницу. Здесь преображенцы уже разжились ковригами монастырского хлеба, вяленой рыбой, кувшинами с квасом и, при свете наступающего дня, солоно пошучивая, попотчевали монастырских узников. Кормщик Семисадов, без жадности, истово, мелкими кусочками ломая ковригу, наделял своих, чтобы не объелись с голодовки.
Уже почти совсем рассвело. Монастырский служник — пастушок Егорша — длинным кнутом настегивал, не глядя, монастырское стадо, выгоняя его на пастбище. Сонно и недовольно мычали коровы. Словно очумев, прыгали по двору, задрав хвосты, две рыжие телки. Монахи издали смотрели на солдат, курящих табак в обители, на сердитого бледного офицера в Преображенском кафтане, на плечистого золотоволосого кормщика Рябова, на узников, потерявших всякий страх и срамословящих с преображенцами. А Егорша-пастушонок, словно бы заколдованный, все ближе и ближе подходил к монастырским узникам, искал, спрашивал все громче:
— Аггей? Аггеюшка? Аггей наш-то…
— Здесь он, братушка твой! — сказал Рябов. — Здесь живой, вишь задремал на воле…
И толкнул Аггея, чтобы тот обрадовался встрече с братом. Аггей раскрыл глаза, охнул, не вставая с земли протянул руки к Егорше.
— Живешь?
— Живу! — улыбаясь брату и плача от жалости к нему, что так исхудал и почернел, ответил Егорша. — Живу, Аггеюшка…
— И я вот нынче живу! — сказал Аггей. — Вишь, как?
— Егор, а Егор! — окликнул мальчика Рябов.
Тот обернулся, все еще держась за брата.
— Идем с нами в матросы! Желаешь в артель в нашу? Вон ватага будет — велика!
Егорша слабо улыбнулся.
— Дед твой кормщиком был, отца море взяло, — уже без улыбки молвил Рябов. — Брат у тебя мореход добрый. Для чего тебе здесь скотину пасти? Холопь ты им, что ли? Еще в подземелье засадят, как вот Аггея…
Коровы мычали у закрытых монастырских ворот, стучали рогами в трехвершковые сосновые доски, просились в поле. Егорша их не видел. Не видел он и отца келаря, вышедшего на крыльцо своей кельи и злобно слушающего, как сманивает проклятый кормщик монастырского пастуха.
— Али боязлив стал? — спросил Рябов. — Чего так? А было время, совсем махонького тебя помню, — хаживал со мною в большую падеру и не пужался. Верно, Аггей? И с тобою он хаживал и с Семисадовым. Так, Семисадов?
Семисадов, жуя корку, кивнул. Аггей посоветовал:
— Пускай сам подумает, Иван Савватеевич, ему виднее.
— Нынче тебе, Егор, сколько годов? — спросил Рябов. — Шестнадцать, поди? Был бы славный моряк! Ну, да что, коли так…
И отворотился к поднимающимся в путь бывшим узникам Николо-Корельского монастыря. Вновь ударил барабан, воротник заскрипел цепью. Иевлев переждал, покуда уйдет стадо, и вывел людей на двинский берег. У лодьи, на глинистом косогорчике, Рябов дал каждому по глотку водки. Закусили гусем. Дед Федор, садясь в лодью, поднял было руку для крестного знамения на монастырские церковные маковки, но под взглядом Рябова опустил руку и даже плюнул.
— То-то! — молвил кормщик. — На тюрьму на свою на смертную — крестится. Стар старик, а ума не нажил…
Поплевал на руки, взял весло, чтобы отпихнуться от берега, и замер.
По скользкой глине, то увязая, то раскатываясь, словно по льду, бежал Егорша — в лапоточках, с кнутом в руке.
— Дяде-ечка, погоди-и! Дядечка, пожди…
— Пождем! — усмехнулся Рябов.
Брыкнув лаптишками, Егорша с обрывчика прыгнул прямо в лодку и, захлебнувшись от бега, спросил:
— Верно, в мореходы?
— Верно, детушка, — добрым голосом ответил Рябов. — Будешь ты теперь морского дела старателем!
И, повернувшись к Иевлеву, сказал:
— Звать Егором, а кличут Пустовойтовым. Ловок, умом востер, страха в море не ведает. Гож ли на яхту, Сильвестр Петрович?
— Гож! — ясно глядя в Егоршины глаза, ответил Иевлев. — И не токмо на яхту. Может, большой корабль построим, пойдешь на нем в дальние моря…
Егорша молчал. Молчали и другие — бывшие узники-рыбари, кормщики, салотопники, промышленники, охотники. Молчал и Митенька Горожанин, не отрываясь смотрел на Егоршу: этому будет большое плавание. А он? Он, Митрий?
— Вздевай парус-то, мужики! — крикнул вдруг Рябов. — Живо! Али ветра не чуете?
Ветер с моря — пахучий, соленый, веселый — действительно подернул рябью сизые двинские воды, зашелестел кустарником на берегу, заиграл тонкой березкой. Лодья накренилась под ветром, рыжее солнце обдало косой парус теплым светом. Рябов навалился на руль и повел суденышко к далекому Мосееву острову…
Иевлев глядел перед собой и думал.
И чем больше он думал о людях, что сидели за его спиной и гуторили, острословили, пошучивали, тем теплее делалось у него на сердце.
8. Нашла коса на камень
Когда лодья Иевлева, доставив освобожденных узников в Архангельск, причалила к пристаньке, выстроенной напротив дворца, шхипер Уркварт, переночевавший гостем в царских покоях, медленно прохаживался по бережку и покуривал кнастер, раздумывая о том, как и нынче проведет он к своей пользе весь день…
Отдав кумплимент цареву стольнику, шхипер молча и любезно ждал, когда бледный синеглазый офицер выйдет на берег, дабы с ним побеседовать, но Иевлев, по всей видимости, к беседе не был расположен, глядел пустым взглядом в круглое лицо шхипера и молчал, покуда тот изъяснялся о погоде и о приятности утренних прогулок в те часы, пока воздух еще совершенно чист и полон ароматами трав, а также — распускающихся навстречу Фебу цветов.
— Феб Фебом, — без всякой вежливости в голосе произнес Иевлев, — а вот почему ваши люди, сударь, поят некоторых наших лихим зельем и, думая, что опоили, всякую неправду над ними чинят и пытают, где какие корабли мы строим, что строить собираемся, как об чем думаем и размышляем?