Валериан Правдухин - Яик уходит в море
— Врешь, поди? — изумился Василист.
— Врешь, врешь… Начальство захочет, так и рыба на смерть пойдет. Дурак ты, Ефимыч. Явственно, что осетры не читали приказа наказного атамана Покотилова, не уразумели грамоты рыбы. Казаки наши, водолазы, его на багор наследнику нацепили. А он с испугу чуть багор из рук не сронил — наши караулили, перехватили. Тут же на плоту и икру ему изготовили. Они изволили сами пробовать и питерских своих господ потчевать. Все это было куда там благолепно, да закончилось такое торжество черными панихидами.
— Как это?
— Отъезжал он раным-рано поутру из города, а наши казаки-старики, наши уралы-буяны возьми и останови его коляску на улице и челобитные ему на колени брось. Верховодили в этом деле Феличев и Павлов. Малого они и просили от него: чтобы наказного им дали из своих природных, чтоб чиновники у них в Присутствии были такие, каких они сами укажут. Неуки, несмышленыши! Забыли, что пролито, то полно не бывает! Дальше все прахом пошло. Город наш в ту же ночь заарестовал Перовский, оренбургский губернатор.
— Да как это — город заарестовал?
— А так… Фонари все поснимали, в темь его повергли, в траур. На улицах пусто, никого. Ставни наглухо. Горланов, зачинщиков ясно — кого сквозь строй, кого в тюрьму в Оренбург, а кого и подале, в Сибирь. А Павлов Ефим только что тогда из Сибири вернулся. Князь Волконский лет тридцать перед этим угнал его туда. Семьдесят пять годов ему стукнуло. Призывает его к себе сам Перовский. «Прощаю, грит, тебя за твою старость, а не то быть бы тебе битому и в Сибири на каторге». Павлов ему: «Были мы в Сибири, да только в Нерчинске свои кирки и мотыги передали князеву племяннику. Не было бы и с тобой того». Он разумел свою встречу с ссыльным тогда, бунтовщиком Волконским. Вот! Бравый казак был покойник, лебедка моя! В Оренбургской тюрьме сгноил его Перовский… Вот как печально обернулось для казаков царское посещение. А потом этого наследника, как он стал царем, убили…
Казаки помолчали. Выпили еще по чашке вина. Вдруг Ивей Маркович весело фыркнул и расхохотался:
— Осип Матвеич, уважь!.. Ну, уважь! Ефимыч не знает. Распотешь, скажи новый стихирь про воблу. Докладывай живо! Маричка, ты скоро там бубнить свои псальмы перестанешь?
— Скоро, скоро. Последний канун читаю.
Осип Матвеевич отер лысину и откашлялся:
— Да у меня маненько. Пять, матри, стихирь… Уж послушайте, не обессудьте, как они вам покажутся.
Воблу в Яике ималиСлавной казачьей семьей.Тут богачи прискакали:Пай ущемить бы второй!Черный Мирон, с ним НикитаИ Вязниковцев-герой.Кляуза ваша отбита.Дуй вас в утробу горой!
Мы, казаки, не торговцы.Жалюсь, торгует мой сын.Но не суметь, Вязниковцев,Вбить меж казаками клин.Ишь, фонографы заводит,В бабью обутку обут,Леший с ним под руку ходит,На ухо бесы поют.Будем, как встарь, молодцамиДедовский навык хранить.Нас золотыми венцамиС бесом вовек не женить.
Василист пил уже без счету. Темное его лицо розовело. Глаза маслянисто искрились. Порой в них вспыхивал черный огонь. Отвалив плечи назад, он встал, потянулся на носках и с силой махнул рукой, рассекая избу пополам:
— Этта разуважил. Спасибо, тамыр! Хотят выставить нас на линию солдат — не дадимся, ни за какие алые жамки! Гулять я сёдни буду, ух! Душа свербит… Жалаю шабашить, и боле никаких! Эх-ма! Маркыч скажи не сходя с места: казаки мы али не казаки?
— Будто не ходили мы в пахотных солдатах с твоим отцом, Евстигнеичем? Должно казаки, матри, покудова бороды целы, — важно отозвался сайгачник. — И ясашными татарами быть, кубыть, не доводилось.
Василист бросил с размаху руки на стол. Было в этом жесте немое отчаяние и пьяная тоска. Он склонился вплотную к рыжей бороде Ивея и с минуту глядел ему в глаза. Потом откачнулся назад.
— Верно, что не доводилось. А теперь што? Што мне Гришка Вязниковцев отпулил? Продай ему верблюдов. Тебе не под силу скот содержать. Может Каурого ему, детей, жену ему уступить? Сестру продать? Из степей и с реки, как киргизам, убраться? Ишь, окаящий, хутор себе отхватил на наших бахчах! Батраков навел. Лобогрейки!
— Ну чего ты так пужаешься, лебедка моя? — Осип Матвеевич ласково потрогал казака, как ребенка, по плечу. — Сядь. Ничего еще не видно пагубного. Сядь, лебедка.
Василист повел головою, почти доставая теменем до темного потолка:
— Правильно, ничего еще не видно. А вот сердце-вещун зудит. Оно знает. Ух, тяжко! На той неделе Думчев у меня Игнатий был. Видали? Ученый наш казак из Уральска. Он студентом был, знаете сами его… На киргизский праздник — байрам — приезжал к Исету Кутебарову, они вместе учились в Саратове, дружки… По-вечер мы с ним возвращались верхами домой. Выскочили на Болдыревские. Гляжу, а в изголовьи песка котлубань от весны осталась. Так вот — ни с чем пирог! — с избу твою али с две. Сели мы с Игнатием возле. Я во грустях. Глядим, а там в воде щучка чуть не с пол-аршина, еще одна поменьше, окунишка вершка три и мальков с сотню, а то и мене. И щуки прямо на наших глазах жрут вовсю мальков. Окунь тоже норовит и в хвост и в гриву тех, что помельче… И живут! Живут, окаящие! Солнышко по воде играет, все, как и у нас. А вода, видно, скатывается кажду ночь, вот-вот пересохнет котлубань и все задохнутся — и щуки, и окунь, и мальки. Смотрю я, и меня дрожь пронимает, а с чего — не пойму. Говорю Игнатию, а он мне: «Это потому тебе страшно, что очень похоже на нас. Щука наша, грит, высоко и далеко. Щучки, что поменьше — здесь в городу. А окуньки по поселкам разгуливают: ваш Гришка, мергенезский Устимка Болдырев, наши, грит, уральские богатеи. Вчера Устим у вас был, с Калмыковской ярмарки скакал, кружил коршуном по поселку, мальков жрал — верблюдов и баранов угнал кое у кого за долги. Паи сенокосные скупал. А в это время и мы, будто окунишки, тож, грит, мужиков, студентов усмиряем, кровь русскую льем. А теперь выходит и над нами петля занесена…» Правду баял Игнатий, правду! Може, петля еще и поверх пролетит, — Василист махнул рукою над головою Ивеюшки, — а детей наших во как повяжет, поперек горла. Слышите, казаки, аркан свистит? А мы как кони дикие!..
Выпучив полубезумные, почерневшие глаза, Василист испуганно глядел в передний угол, будто в самом деле что-то страшное шло на него оттуда, от позолоченных икон.
В дверь стремительно всунулся головой и плечами Венька:
— Папашк! Маманька тебя кличет. Айда домой! Поп Кирилл у нас. Хочет говорить с тобою.
— Тащи его сюда! Тащи попа! Он нам с Маричкой кануны сыграит, долгогривый! — пьяно куражился хозяин: — Кель мунда! (Иди сюда!)
Василист, увидя сына, посветлел и озоруя, подхватил Веньку под мышки, поднял его к потолку:
— Гляди сюда, старики. Казак это али не казак?
Ивей Маркович умилился:
— Не казак, а живой документ! Вылитый Евстигнеич. Я ж его отроком вижу, во — как на ладошке. И поозоровали же мы с ним… Эх-ма, отлетела молодость, будто вей-ветер.
— Вот. А мне говорят: не казак он, а архирей. Еленка его в духовные метит определить. Каково?
— Папашк, отпусти!
Венька вертелся в руках отца и бил ногами.
— Пустить? Куда тебя пустить? Кадилом заместо шашки махать? Бабьи грехи подолом собирать?.. Говори, чертов сын, жалашь в архиреи?
— Что я белены объелся, что ли? — озлился казачонок.
Казаки дружно захохотали.
— Вот этта да! Этта по-нашински! Ярой, прямо ярой! — завопил по-мальчишески звонко старый сайгачник. Встал на четвереньки и пошел колесом по избе, ловко минуя скамьи и стулья. Остановился возле жены, поднял голову и затряс бородою по-козлиному:
— Маричка, иди поцелуй отрока! Иди скора!
— Ну вот еще удумал. Седни не пасха.
В окно громко застучали палкой:
— Послушайте, атаманы-молодцы! Не пейте зелена вина, ни дарового, ни купленного. На заходе поселковый наказывает сходом собраться. От наказного атамана приказ пришел. Прочитку будут делать!
— Слышьте, казаки! — Василист снова потянулся на носках. Ему было тесно в своем теле. — Выпьем, атаманы! Чепурыснем за всю нашу империю российскую, горькую нашу родину! Да так, чтобы с неба слезы брызнули! Чтобы варом до костей! И айда к попу знакомиться! Он рыжий, а рыжие — народ отчаянный, веселый!
Венька незаметно юркнул в дверь и крикнул через окно:
— Папашк, не булгачь долго. Тебя ожидают!
12
Весна, как молодость, уходила незаметно.
Удушливо запылили дороги. Травы на буграх пожелтели. Погасли цветы в открытой степи, высохли, ушли в землю весенние озера. Птицы и звери перестали буйствовать на зорях. Жизнь построжала. Небо вставало над поселком безоблачное, запыленное и усталое. Солнце катилось по нему огневым кругом. Насекомые, птицы, звери и люди уходили от него в луга, в зеленые лохмы низин, в серые туманы оврагов, в узорные заросли ежевичника, таились в густых тальниках, в колючих торновниках, в тени кудлатых ветел, в каменных, безоконных палатках, в холщовых пологах. Они выбегали к солнцу, как дети к отцу, занятому работой, лишь на зорях — по утрам и вечерам. Оно в это время становилось мягким и ласковым. Да, животные любили солнце глубоко и безотчетно. Люди нередко бранили его, но только потому, что верили в его неизбежную верность земле. Они знали, что каждое лето вот так же надоедливо их будет греть это же самое солнце, так же душно оранжевыми кострами будут пылить дороги, по которым так уютно скакать на реку, в степи, в луга, в город, в соседнюю станицу.