Михаил Ишков - Супердвое: убойный фактор
Хотелось завыть, но в Женеве это выглядело бы по меньшей мере странно. Этот город, являвшийся невероятным результатом человеческих усилий, предстал передо мной как образец наимудрейшей красоты, средоточие спокойствия, незамутненности и удивительного сочувствия к каждому, кто пытается сделать выбор. Даже название площади — «Place Bon Air», по-нашему — «Свежего воздух», или площадь Свежака — внушало поддержку.
Издали послышался бой курантов.
Полдень.
Я попытался взять себя в руки. Простейшая мысль, которую вколачивал в нас Трущев, внезапно обрела живую плоть.
«Каждый, — убеждал нас этот отъявленный энкаведешник, — кто решит прибегнуть к согласию, обязан заранее определиться, чем он готов пожертвовать, приглашая другого на танец. Потому что согласия без уступок не бывает. Усек?»
Чем я могу пожертвовать?
Памятью об отце? Он не согласовывал со мной свой выбор, по этому пункту я могу считать себя свободным. Как, впрочем, и с обязательствами перед Германией, гнусно поступившей с Шеелем, вернувшимся из страны врагов.
Тамара? Здесь труднее. И дело вовсе не в женщине, не в ее дурманных, до покалывания в кончиках пальцев, прелестях! Хотя именно эта дрожь придавала мне силы выстоять на зоне. Как я мечтал добраться до них!.. Что это, любовь? Не знаю. Как утверждал Hans im Glück, русские как низшая раса придумали любовь, чтобы не платить. Все равно, мне трудно вычеркнуть из памяти все, что было. Особенно Петьку. Он ведь так или иначе является наследником рода Шеелей. Будет ли у меня другой наследник — большой вопрос.
Впрочем, закорючка вовсе не в романтических воздыханиях. Даже не в Тамаре и Петьке. Дело во мне. Неужели я потная сука? Неужели тварь дрожащая? О каких космических полетах может идти речь, когда Тамара воюет? Я не вправе бросить ее в таком жестоком деле. Не мог я также сознательно запихнуть в детский дом влезавшего на меня пацана и кричавшего от радости: «Ур-ра! Дядя папа приехал!»
Следующий пункт — названный братец. Казалось бы, сам Господь велел мне сдать этого напыщенного фанатика.
Но!..
Оказавшись в полиции, я должен напрочь забыть о нем. Только заикнись, и моя песенка будет спета. Уже не Трущева, а меня, глупенького, подвергнут усиленному допросу с применением физического воздействия. Я вовсе не желал зла Трущеву, Первому, а также многим из тех, с кем познакомился по линии НКВД, исключая Авилова, но тот уже получил свое. Я окажусь хорошей поживой для костоломов из гестапо.
Мне это надо?
Если не упомяну, гномы из Бюпо так отделают меня за нелегальный переход границы, что вряд ли мне потом понадобятся мои миллионы.
Итак, со мной было все ясно, оставалось выяснить, чем жертвует Трущев?
Это был легкий вопрос. Трущев жертвует жизнью. Стоит капитану ГБ, да еще работнику Центрального аппарата, оказаться в руках гестапо, с него кожу живьем сдерут.
Да, красные — злы. Они еще те идеологи, но без их поддержки мне просто-напросто не выбраться из Женевы. Тем более, выжить в этом прекраснейшем из миров.
На скамейку подсел Трущев. Достал сигарету из портсигара, по привычке обращения с «Беломором» постучал по крышке.
Я напомнил специалисту из НКВД.
— Николай Михайлович, здесь нет папирос. В Европе табачной головкой в крышку портсигара не тычут. Здесь табак разминают пальцами.
Он не ответил, но выколачивать и тем более ломать под мундштук табачную начинку перестал.
Закурил, высказал отношение к пейзажу — хорошо-о, черт побери! — затем поинтересовался.
— Что у полицейского спросил?
— Дорогу до участка.
— А что же не дошел?
— Все-то вам надо знать!
— А как же! — искренне удивился Трущев.
— Полицейский обратил на меня внимание. Я решил проявить инициативу. Помните, ваш шеф предупреждал — разведчика красит инициатива.
— Логично, — согласился Трущев. — Я не догадался.
— А если бы догадались, открыли стрельбу?
— Зачем. У меня с собой портсигар. Ходить с оружием по городу лишний риск. Местные все злые. Виду не показывают, а сами трясутся от страха. Ждут, когда Гитлер к ним нагрянет.[43]
— А когда он к ним нагрянет?
— А ты не догадываешься?
— Как считаете, Николай Михайлович, они будут защищаться?
— Эти будут, — убежденно ответил энкаведешник. — Банкиры не сдрейфят. Они призыв объявили, четыреста тысяч под ружье поставили, все перевалы перекрыли. Им есть что защищать.
— Я тоже так думаю.
— Тогда потопали домой. Засиживаться ни к чему. Нам тоже есть что защищать.
— А потопали.
— Справился с искушением?
— А справился.
— Будем работать?
— А попробуем…»
Часть IV
Москва ставит задачу
Весна, 1944 год.
Освобожденная территория в Белоруссии, под Мозырем…
В Ельске, на улице, подошли ко мне трое оборванных детей лет девяти-десяти. Робко остановили, я думал будут просить денег или хлеба.
— Дяденька, нет ли у вас маленького карандаша? В школе писать нечем — очередь длинная.
Я дал им карандаш. Забыли даже поблагодарить, торопливо пошли по улице, изо всех сил рассматривая приобретение и, видимо, споря — кому им владеть.
Из военных дневников корреспондента «Правды» Л. Г. БронтманаГлава 1
Даже после смерти энкаведешные приемчики, которыми пользовался Николай Михайлович вызывали если не изумление, то откровенную оторопь. Мало того, что время в его рассказах петляло по какому-то мало изученному, с нелегальным привкусом маршруту, но и встречавшиеся на этом маршруте хорошо знакомые предметы, а также ничем не примечательные факты живой жизни, словно по мановению волшебной палочки, приобретали статус сакральных, наполненных неясным смыслом ключиков, с помощью которых только и можно было открыть доступ к сокровищам истории.
Судите сами.
Яблоки в его доме носили очки. Родственные отношения — загадка природы. Сам он много лет жил под гнетом известной ему даты своей смерти и не спился. Всякому разговору Трущев придавал характер вербовочной беседы. Не буду скрывать — ему удалось склонить меня поучаствовать в его безумной затее. Оказавшись один на один с вечностью, я не мог дать задний ход. Ее зов был неодолим. К тому же мне до смерти хотелось разобраться, что такое согласие и какое отношение к этой нелегальщине имел Нильс Бор. Насколько мне известно, этот нобелист 1922 года, глубже других проникший в тайны атомного ядра, ни в политику, ни в классовую борьбу нос старался не совать. Что он разглядел в недрах электрона, без чего, по мнению Трущева, и малые дела становятся великими, а без оного и самые громкие планы обращаются в прах.
Наконец, Николай Михайлович, не в пример другим героям секретного фронта, чуть что, сразу хватался за портсигар.
Прикиньте — не за револьвер, а за увесистый кусок серебра.
Теперь этот подарок Берии был у меня в руках.
Здесь было над чем поразмышлять. Какая скрытая угроза таилась в этом предмете, если Трущев берег его на самый последний, самый решительный бой в жизнилялось образцом на земле озера, п уверены в том, что рано или поздно фюрер сломает большевика? Зачем беглый спецназовец подарил его мне? Не было ли здесь какого-то коварного расчета? Может, в нем спрятано взрывное устройство, и, если я допущу промашку — напишу, например, о том, о чем следует умолчать, нелицеприятно отзовусь о тех, перед кем следует стоять навытяжку, намекну на то, о чем секретные службы стараются забыть, или просто нажму не на ту кнопку, — сработает взрыватель, все полетит вверх тормашками, и от всего этого романа и его автора останутся одни воспоминания.
Не без робости я внимательно осмотрел портсигар. Голова работала как швейцарские часы, мысли строились поротно, с удивительной лихостью и самоотречением шли на приступ тайн портсигара.
Я развернул бериевский подарок так, будто собираюсь вытащить сигарету. Скрытый механизм должен срабатывать моментально, а все манипуляции производиться автоматически, не привлекая внимания жертвы.
Мои пальцы прикрыли голову охотника и двух ближайших уток. Я нажал на эти точки.
Все оказалось не так просто, пока не вспомнил, что Трущев был левша.
Удача, как и предрекал фюрер, посетила меня без пяти двенадцать. Только его судьба обманула а мне открыла солнечные дали в виде узкой потайной полости, в которой помещался небольшой, заготовленный по спецзаказу DVD-диск, похожий на тот, какой используется в видеокамере.
Первый файл содержал аудиозапись в стандартном для такого рода информации формате. Это была речь, произнесенная Сталиным 3 июля 1941 года. Да-да, та самая, знаменитая, «братья и сестры…», но в каком-то невероятном, ошеломляюще-пародийном исполнении. Неизвестный насмешник настолько умело подражал Сталину, что я остолбенел.