Антонин Ладинский - Анна Ярославна
Обширный монастырский двор был полон народа и монахов. Сюда согнали еще на рассвете сервов покойного рыцаря, чтобы осмотреть каждого и определить его ценность и годность к работе. Радульф, неизменно с посохом в руке, стоял на крыльце рефектория, откуда весьма удобно озирать весь двор. Сервов делили по семействам, и таковых оказалось двадцать два, число весьма удобное для подобного предприятия, однако не во всех семьях насчитывалось одинаковое количество детей, и в этом и заключалась трудность. Поминутно раздавались вопли, споры, плач женщин и детей. В воздухе чувствовалось напряжение, которое создается только в минуты несчастий, но монахи не видели в происходящем ничего особенного и пересмеивались между собою по поводу прелестей той или иной поселянки.
Было решено, что для соблюдения справедливости, без которой ничего не должно совершаться на христианской земле, а также для уравнения в дележе пятилетний мальчик из одной семьи, отошедшей к барону, будет передан аббатству. Барон скрепя сердце согласился с таким постановлением, тут же записанным на пергамене. Второй трудный вопрос возник в связи с младенцем, еще лежавшим в колыбели. Он принадлежал к семье, отходящей к аббатству; по числу делимых годовалых детей его следовало отдать барону. Однако младенца нельзя было отнять от груди матери, и аббат предлагал оставить его на материнском попечении, пока дитя не подрастет. Но Жуанво всегда ожидал какого-нибудь подвоха со стороны этой жирной лисы и опасался, что потом не получит своего законного добра.
Мать ребенка, о котором шел спор, принесла его завернутым в жалкое тряпье. Когда дитя плакало, она с горестным вздохом вынимала прелестную розоватую грудь, полную сладостного молока, и, доверчиво держа ее в ладони у всех на виду, кормила сына под похотливыми взглядами монахов. Казалось, она еще не совсем ясно понимала, какая участь ожидает младенца, и простодушно смотрела куда-то вдаль. Зато другая поселянка, пятилетний мальчик которой был предназначен для передачи монастырю, крепко обнимала своего сына и не хотела с ним расстаться. Однако дюжие монахи быстро справились с нею. Рыжеусый барон, здоровый пятидесятилетний человек с сизым лицом, тоже привел с собой конюхов, готовых выполнить любое его приказание. Все это были сильные парни, с недельной щетиной на щеках и ржавшие как жеребцы, когда барон отпускал непристойную шутку по поводу толстого зада какой-нибудь крестьянки.
— Лучше убейте меня! — кричала несчастная мать, цепляясь за ноги монахов. — Неужели нет больше правды на французской земле!
Черноглазый эконом, судя по его манерам человек благородного происхождения, отечески и от доброты сердца уговаривал беспокойную женщину, доставлявшую столько хлопот при разделе наследства:
— Ну, чего ты вопишь, как свинья, которую собираются резать? Твой сын не прогадает. Вы всего испытаете у барона, он весьма скаредный человек, а твой шалун будет работать на монастырь и, следовательно, для самого господа бога. Барон заморит вас голодом, а монастырские погреба полны всякого добра, и, кроме сред и пятниц, мы неизменно едим мясо.
Но мать ничего не хотела слышать и голосила на все аббатство.
Приор, толстый старик с бегающими глазами и, по рассказам, великий стяжатель, крикнул с крыльца:
— Уймите вы, наконец, эту валаамову ослицу!
Дюжий монах подошел к женщине и стал трясти ее за плечи, приговаривая:
— Дура! Заткни свою глотку!
Рядом с несчастной стоял ее муж, унылый и сгорбленный поселянин, до того убитый всем происходящим, что у него не хватало духу сопротивляться насилию. Другие сервы тоже мало чем отличались от него по своему виду, ветхой одежде и косматым головам.
Сеньор был недоволен дележом. Спор разгорался. В ожидании окончательного решения монастырский писец обмакнул заостренный тростник в чернильницу и равнодушно ковырял в носу. Барон выговаривал аббату:
— Предположим, что через год ты отдашь мне двухлетнего младенца. Что я буду с ним делать без матери?
Но Радульф с улыбочкой опытного рабовладельца успокаивал его:
— Ты и не заметишь, как он подрастет и будет прилежно пасти твоих уток.
— Лучше отдай мне того, которому исполнилось пять лет.
— С удовольствием отдал бы тебе его, но надо во всем поступать по совести. У тебя и так оказалось больше молодых и сильных сервов, чем у меня. А я забочусь о божьем деле.
— А как же мы поступим со стариками и старухами? — спросил барон, окончательно потеряв надежду переспорить этого упрямого сребролюбца.
— Сколько их? — поморщился аббат.
— Девять человек.
— Ты спрашиваешь, как мы поступим со стариками и старухами? — задумался на несколько мгновений Радульф.
— Вот именно.
— С ними мы тоже поступим по-хорошему.
— Бери их себе, — великодушно предложил барон. — У тебя в монастыре всегда найдется для них какая-нибудь подходящая работа. А я только буду зря их кормить.
— Что же, я готов. Беру вот этого, например, — показал аббат перстом на маленького, но еще довольно бодрого старичка с красным носом. — Мы сделаем его звонарем, он будет созывать монахов на молитву. И этого беру. С бородавкой на носу. А прочие пусть идут, куда хотят.
Охваченные смутным ужасом, старухи и старики заволновались, не представляя себе, какая их ожидает участь.
— Люди, — обратился к ним аббат елейным голосом, — мои братья и сестры во Христе! Отныне вы свободны! Возьмите посох и суму и пойдите на поклонение в какой-нибудь монастырь, славящийся чудными святынями, прося в пути подаяния у добрых жителей, и господь не оставит вас. Так поступали сами апостолы.
Беззубый старик с палкой в руке зашамкал:
— Куда же я пойду, святой отец! У меня не хватает сил вернуться в нашу хижину. Вот и сюда я еле-еле доплелся, и то потому, что меня понукали конюхи барона. Разреши мне закончить свои дни у сына.
Аббат почесывал ногтем щеку, что-то соображая.
— Ну ладно, — произнес он, — оставим и тебя. Пусть все знают, что мы всегда готовы приютить в доме божьем убогих и нищих.
— И меня! И меня! И меня! — завопили жалобно старухи, падая на колени. — Оставь и нас при детях наших.
— Нет, всех мы не можем взять. Но господь…
Радульф не успел закончить фразу. Во двор прибежал взволнованный монах и сообщил ему, что к монастырю приближается король.
Лицо аббата сразу же сделалось озабоченным. А когда он обратил взор к воротам, где в это мгновенье Генрих показался, как некое видение, озабоченность на лице аббата сменилась притворно радостной улыбкой. Он оставил барона и все земные дела и поспешил навстречу высокому гостю.
Увидев, что в монастырь явился не кто иной, как сам король, сервы тотчас бросились к нему, жалуясь на свои горести. Но понять что-нибудь в этих воплях было невозможно, и король приказал оруженосцам:
— Очистите мне дорогу!
На поселян посыпались удары. Когда более или менее удалось навести порядок и были слышны только всхлипыванья женщин и плач детей, аббат пояснил:
— Милостивый король, мы только что производили с бароном дележ одного незначительного наследства, поступая строго по закону, а эти бездельники не желают подчиняться воле своего покойного господина.
Женщина, младенца которой постановили передать барону, хотя бы и по истечении года, вдруг осознала положение, как безумная, кинулась к королю и уцепилась рукой за его стремя, другой прижимая к себе плакавшего ребенка. Ее платье распахнулось, и полная млека и меда грудь лучше всяких юридических доказательств свидетельствовала о материнских правах.
— Добрый король! — взывала она. — Защити нас! Они хотят отнять у меня единственного сына.
На дворе вдруг наступила тишина, какая бывает перед грозой.
— Кто отнимает у тебя сына? — нахмурив брови, спросил король.
— Он хочет взять его у меня, — закричала бедняжка, указывая пальцем на аббата.
Генрих посмотрел на Радульфа:
— В чем дело?
— Милостивый король, — стал оправдываться аббат, прижимая ладони к жирной груди, — эта глупая поселянка все перепутала. Я не имею никакого отношения к младенцу, поскольку он принадлежит барону. Напротив, только благодаря моим заботам его оставили у матери хотя бы на один год…
Король перевел взгляд на барона. Тот, — по жадности или по той причине, что не был наделен большими мыслительными способностями, — не соображая, что все это может обратиться к его же невыгоде, поспешил подтвердить:
— Да, ребенок принадлежит мне. Но так как он молочный, то мы решили из христианских побуждений оставить дитя на один год у матери. Затем я возьму его. Очень прошу тебя сказать аббату, чтобы он не обманул меня.
Генрих без большой симпатии смотрел на барона, но, вероятно, все этим и кончилось бы, если бы Анна, грациозно сидевшая на своей серой в яблоках кобылице, не почувствовала жалости к молодой женщине. Дотронувшись до руки мужа, она сказала тихо: