Марк Алданов - Чертов мост
— Сейчас выйдет, — сухо ответил Баратаев. — А ваши предсказания не оправдались? Нельсон признал в конце концов капитуляцию.
— Я очень рад, что ошибся. Это со мной уже случалось… Вся моя жизнь — ошибка, правда, в другом смысле. И ваша, разумеется, тоже. В сущности, республиканцы чудом избежали смерти… Если хотите, психологическим чудом: кардинал Руффо так долго — всю жизнь — прикидывался порядочным человеком, что привычка стала, по-видимому, его природой. Это бывает. Я знавал, например, людей, которые, как мне казалось, чрезвычайно искусно притворялись дурачками. А теперь думаю, что это могло быть у них совершенно натурально.
— По чувству собственного достоинства, — сказал, подумав с минуту, Баратаев, — я не стал бы оплевывать свое прошлое. Из уважения к самому себе…
— Собственное достоинство… Уважение к самому себе… Уверены ли вы, что эти чувства могут быть свойственны людям, которые хоть себя не хотят обманывать?
Баратаев безнадежно махнул рукою.
— Вот, кажется, идет ваша дама, — сказал подчеркнуто, с той же усмешкой, Пьер Ламор.
В глазах Баратаева что-то мелькнуло. Он оглянулся. Настенька, сильно изменившаяся, бледная и измученная, быстро, чуть согнув голову, подходила к ним, подкатывая легкую тележку с двумя чемоданами. Баратаев сказал поспешно:
— Ну, а вы что намерены делать? Останетесь в Италии?
— Едва ли. Нам теперь здесь ничто не сулит добра. Мне, собственно, нечем заниматься до возвращения в Европу одного человечка… Буду, верно, сидеть без дела в Париже — уж очень люблю этот город.
— Вы, кажется, родились в Париже?
— Да, в Cité… Ну, прощайте. Я рад, что неожиданно, после долгих лет, встретился с вами в Otiosa Neapolis[126]… Не сержусь на вас и за ваши откровенные слова… Лучшая школа смирения для каждого из нас — это знать то, что о нем за спиною говорят его ближайшие друзья… А мы с вами и не в дружбе… Прощайте. Salute e fratellanza!..[127] Если буду жив, может быть, приеду к вам в Россию после заключения мира, как вы зовете, — сказал он шутливым тоном. — Очень я надеюсь на вашу страну.
— Мой дом будет к вашим услугам… Ну, слава Богу, выходят…
Они равнодушно пожали друг другу руки, в уверенности, что никогда больше не увидятся. В толпе произошло движение. Ворота открылись. Пьер Ламор вежливо поклонился Настеньке. Баратаев сделал ей знак, взвалил свой сундук на тележку и присоединился к толпе людей, которые поспешно, обгоняя друг друга, выходили из замка. Перед аркой он оглянулся на Ламора. Тот смотрел ему вслед. Оба тотчас отвернулись. Где-то вдали вдруг загремел барабан. Несколько женщин в ужасе вскрикнули. Их тотчас успокоили нервные голоса мужчин.
Белый рог, высоко повисший на небе, еще Не давал света. Под надвигавшимся на луну черным облаком пробивался рыжеватый свет дня. Огоньки фонарей у арки Альфонса Арагонского становились все ярче — быстро наступала темнота. Семьи республиканцев шли, с тележками, с чемоданами, с коробками, неровной, неловкой вереницей, мужчины по краям, женщины и дети посредине. Выходившие с испугом и тоской вглядывались в редкий ряд солдат, стоявших с ружьями у ноги по сторонам улицы. Узнав русские мундиры (их уже все знали), мужчины успокоительно кивали женам — под грохот барабана ничего нельзя было сказать. Штааль со своим взводом недалеко от арки усиленно салютовал сдавшимся. Баратаев и Настенька прошли в толпе в пяти шагах от него. Он их не видел.
XVI
Когда в Неаполе стало известно, что спор Нельсона с Руффо кончился победой кардинала и что республиканцы перешли из замков на транспорты для отъезда во Францию, настроение у победителей изменилось. Прежде над всем у людей умеренных преобладало желание положить предел бойне и зажить наконец спокойной жизнью. Теперь и умеренные люди почувствовали некоторое разочарование: было досадно, что мятежники (так их все теперь называли) спокойно отправятся в чужую страну, в самый лучший город мира, и там заживут привольной жизнью после всего того, что они сделали (говорили именно так, не указывая, что именно сделали мятежники). Для русских офицеров республиканцы были противниками не в гражданской, а в обыкновенной войне, шедшей на чужой территории. Ненависти к ним русские испытывать не могли, и самая мысль о казни военнопленных показалась бы им дикой. Но все же и их немного захватило общее раздражение против мятежников, уезжавших из разоренной страны на привольное житье во Францию — после всего, что они сделали. Поэтому события, случившиеся вслед за посадкой республиканцев на транспорты, вызвали в русском штабе меньше негодования, чем можно было бы предположить.
Случилось же именно то, что смутно предвидел в первую минуту кардинал Руффо. Вскоре после выхода республиканцев из замков и посадки их на суда транспорты были захвачены английской эскадрой, находившиеся на них люди по приказу адмирала Нельсона объявлены арестованными и преданы суду. В городе пробежал слух, что английский адмирал утром получил из Палермо особые полномочия от короля Обеих Сицилии. После этого известия негодование против англичан еще ослабело. Та небольшая часть неаполитанского общества, которая осталась верной королю или, по крайней мере, теперь так утверждала, шумно одобряла действия Нельсона и — несколько тише — порицала кардинала Руффо (сразу все почувствовали, что о нем теперь можно говорить иначе, чем прежде). Многие намекали, будто наместник находится под влиянием скрытых якобинцев; Некоторые шли еще дальше и сообщали таинственно, что кардинал желает свергнуть династию Бурбонов и посадить на неаполитанский престол свой род Руффо-Баньяра.
Штааль первоначально был поражен новостями. Возмущение его чуть-чуть смягчалось тем, что он с самого начала все предсказал как по писаному (поручик Александер должен был признать обнаруженную им проницательность). Однако рассказы об особых полномочиях Нельсону со стороны Фердинанда IV немного поколебали и Штааля, как всех русских офицеров. Действие короля нельзя было называть вероломством. Король был король. Эту мысль: король есть король — офицеры повторяли убежденно, с детства зная, что во всем дурном бывают виновны приближенные, а сам монарх никогда ни в чем не виноват. Тем не менее ясности в настроениях больше ни у кого не было. Штааль отправился в ставку Руффо: только там можно было выяснить достоверно, что, собственно, случилось и как к случившемуся надо относиться.
В ставке кардинала настроение было оживленно-злобное и вместе растерянное. Людей в доме Руффо было в этот день гораздо меньше, чем обычно. В приемной Штааль увидел аббата Спарциани, второго секретаря, и еще несколько человек. Другие люди входили, шептались между собой и, узнав о полномочиях, данных королем Нельсону, незаметно выскальзывали из виллы. Оставшимся приближенные особенно крепко пожимали руку. Кардинал заперся в своем кабинете, и к нему никого не пускали. Но люди его свиты, не стесняясь, говорили о неслыханном вероломстве, совершенном лордом Нельсоном (имена короля и королевы не произносились). Секретарь наместника с лицом, искривленным злобою, показывал посетителям, не выпуская бумаги из своих рук, письмо Вильяма Гамильтона кардиналу, неоспоримо устанавливавшее вероломство британского командования. Тут же Штааль узнал, что адмирал Караччиоло, один из главных деятелей Неаполитанской республики, пойманный англичанами и преданный утром военному суду, приговорен к смертной казни и будет повешен на мачте судна «Минерва» в пять часов дня (Штааль невольно взглянул на часы). Аббат Спарциани, сообщивший это известие, не утерпел и сказал громко, что Караччиоло хоть и мятежник, но человек, известный всему королевству, заслуженный воин, член древнейшей герцогской семьи Неаполя, и казнь его, по требованию Эммы-Лионны, которая не могла прежде добиться приема в его доме, по приказу иностранца, который… Секретарь, видно, хотел выразиться очень сильно, но сдержался и оборвал речь. Штааль узнал, что, по получении известия о захвате транспортов и о приговоре военного суда, кардинал-наместник отправил два письма. В одном, посланном на «Foudroyant», он в последний раз призывал лорда Нельсона не позорить мундир британского офицера. Второе письмо было адресовано в Палермо и заключало в себе прошение об отставке кардинала-наместника.
Штааль вышел из опустевшей мрачной виллы и пошел пешком по набережной. На улицах настроение было совершенно иное, и чем ближе он подходил к Castel Nuovo, тем перемена сказывалась сильнее. Неаполь, залитый июньским солнцем, ликовал. Лаццароны принарядились, и все, точно по форме, щеголяли на полуголом теле серебряными пряжками, главной гордостью их наряда в праздничные дни. Народ валил к замкам, над которыми уже развевался королевский флаг. У ворот стояли английские часовые. Это несколько задело Штааля. «Мы взяли Неаполь, а они распоряжаются!» — подумал он сердито. Кофейни на набережных были внутри совершенно пусты, но на террасах залиты публикой. Английская эскадра стояла гораздо ближе, чем в тот день, когда ее посетил Штааль. Он тотчас разыскал глазами «Foudroyant». Но общее внимание теперь занимал не адмиральский корабль, а неаполитанский фрегат «Минерва», стоявший от него сбоку, саженях в двадцати. Море между набережной и британской эскадрой было усеяно лодками. С них слышалась веселая музыка. Это население приветствовало лорда Нельсона. Лодки на пристани брались с бою, несмотря на необычайно высокие цены. Лодочники и музыканты объясняли торговавшимся, что подвезут к самому фрегату «Минерва», на котором назначена казнь изменника. На мгновение Штааль задумался, не взять ли лодку. Но и денег у него было после кутежа немного, и стыдно ему показалось. Он, однако, заметил, что совершенное Нельсоном вероломство и предстоящее повешение военнопленного трогают его не так уж сильно. Штааль вспомнил казнь жирондистов, при которой присутствовал несколько лет тому назад, и не находил в себе даже следов испытанного тогда волнения и ужаса. Он подумал, что чувствительность его первой молодости прошла безвозвратно, что он огрубел после террора, после войны, особенно после последних кровавых дней похода. Мысль эта была ему почти приятна: приятно было, что он стал железным. «Тогда казнили революционеры, теперь казнят контрреволюционеры, не все ли равно? Всегда одни будут казнить других, и все стоят друг друга… Прав был старик Ламор… Вывернулся ли он тогда? Верно, давно умер», — думал, Штааль.