Сергей Жигалов - Дар над бездной отчаяния
– Все вас узнают, а меня – ни одна собака, – сокрушался Стёпка.
– А ты сажу не смывай. Тебя как мавру все сразу признают, – советовал Стобыков. Великан всё крепче привязывался к Григорию и, как ребёнка, ревновал его к Стёпке. Чуть что, бежал советоваться. Открывал ему свою простую и дикую душу. В своей цирковой славе и мощи Стобыков панически боялся женщин и мышей. Тайно влюблён был в воздушную гимнастку красавицу Зару. За время жизни в цирке Григорий невольно стал хранителем любовных и иных секретов. К нему шли, делились, зная, что он не расскажет никому. Просили совета, занимали денег. Как-то само собой вышло, что молодёжь стала звать его дядей Гришей, а потом и все привыкли.
Здесь, в Тифлисе, впервые подошла к нему борчиха, жена Тернера:
– Дядь Гриш, поговори с ним, ради Христа. Тут винище в каждом дворе. В те гастроли он все два месяца на кровать ко мне не ложился, со львами в клетке на полу спал… Пристыди его… – Отводила в сторону глаза, щёки заливало румянцем, и всё мяла и мяла пальцы одной руки в другой, будто душила невидимого злого зверька.
– По имени когда ты мужа в последний раз называла? – спросил Григорий. – Все зверопас, львиный подхвосток…
Надулась, ушла. Григорий глядел вслед, улыбался. Было что-то в этой женщине с плечами-коромыслами наивно детское, столь им любимое в людях.
– Тигра моя приходила, жалилась? – пьянень кий Тернер вечером навестил Григория в номе ре. – Ты, Гриш, не слушай её. Тут у кунака одного вино, о-очень гут: жасмин и цветы счастья. Стёпка, давай стаканы. Двуглавый-то скучает… Перо оби рать перестал.
Григорий сразу уловил хитрость Тернера перевести разговор на орла. Промолчал. Стёпка принёс стаканы. Выпили. Вино в самом деле было чудесным.
– Если денег нет в кармане, выпей, брат, и приснится, что ты сказочно богат, – размахивал недопитым стаканом Тернер. – Если девушки не любят, выпей, брат, и представишь, что пленяешь всех подряд! Вино плеснулось Стёпке на голову, тот нагнулся, вытёр ладошкой.
– Ты бы Стобыкову такие стишки читал.
– Опять ночью львам мученье, – бормотнул себе под нос Стёпка.
– Говорил я Акиму, навес надо сделать, на улицу клетки выставить, жара, – разом оживел Тернер.
– Не от жары. От тебя мученье.
– Как у тя, мавра ты чёрная, язык повернулся. Ты знаешь, как мне их жалко? Страсть. Ночью слышу, как Цезарь ворочается, вздыхает, я тоже не сплю. Думаю, лежал бы щас на зелёной траве под каким-нибудь баобабом с львицей. А тут прутья железные, мясо второго сорта. Иной раз плачу.
Будь моя воля, выпустил бы их и своим ходом до Африки гнал…
– Когда хмельной в клетке спишь, Цезарь всегда в другой угол уходит. Винный дух от тебя тяжёлый.
– Неужто отравляю? – Тернер в раздумье поставил стакан. – То-то он утром хвостом по бокам себя бьёт, а я не пойму, за чо злится…
На другой день перед выходом Григория на манеж подошёл Тернер, в красном фраке, лакированных сапогах, весёлый, зашептал на ухо:
– У тигрицы своей ночевал. Сказка и чудный трепет. Что ты ей сказал вчера?.. Ну шёлковая баба сделалась. Загремела музыка и чёрный мавр умчал Григория на манеж. После номера он Тернера не видел. Выступали акробаты, воздушные гимнасты, конники. Под овации и рёв зала выходил Стобыков, держа на каждой ладони по мальчику-статисту.
Стёпка звал в гостиницу пообедать и поваляться перед дневным представлением. Григорий не мог себе объяснить, почему остался на второе отделение. В перерыве манеж огородили высокой стальной сеткой. Под гром литавров Тернер вышел на манеж, посылая воздушные поцелуи публике. В малиновом сюртуке и чёрном цилиндре, блестел лаковыми сапогами. Он явно был в ударе. С шутками-прибаутками укладывал львов в ряд на манеж, сам ложился сверху. Заставлял всех девятерых хищников одновременно вставать на задние лапы. Целовался, ездил верхом… И всё без хлыста, легко, весело. Публика, чуя весёлый настрой, тут же полюбила его, хлопала, топала. В конце выступления Тернер сделал Кольбергу знак, решил показать «царский номер», подготовленный и опробованный им в Москве. Львов загнали в клетки. На манеже остался один Цезарь – могучий, с седой, до полу, гривой.
– А сейчас, почтеннейшая публика, вы сподобитесь узреть невиданный страшный и ужасный номер, – объявил Кольберг. – Никто в мире не рискует повторить то, что исполняет знаменитый укротитель хищных зверей, царь надо львами, великий мистер Тернер!
Григорий сидел на коляске в проходе, совсем рядом с манежем. Он уже видел этот номер в Москве. И всякий раз, замирая сердцем, глядел, как Цезарь, подволакивая огромные, будто лапти, лапы, подходил к Тернеру. Вот и тут ткнулся мордой в ладонь, сглотнул лакомство. Тяжко запрыгнул на тумбу. Оркестр смолк. Густо сыпалась барабанная дробь. Тернер снял с головы цилиндр. Кланялся на четыре стороны, мелькал лысиной. Барабанная дробь оборвалась. Сделалось тихо, будто в рядах никого не было. Тернер, улыбаясь во весь рот, обвёл взглядом ряды, подмигнул Григорию. Встал к Цезарю боком. Отработанным незаметным движением потянул льва за нижнюю губу. Зверь привычно разинул пасть. Тернер, все еще улыбаясь, нагнулся и, как печник в трубу, засунул голову в львиный зев. Григорий окаменел. Непостижимым образом он почувствовал: случится ужасное. Через секунду раздался хруст, долетевший до задних рядов, глухой вскрик. Тело Тернера красным комом упало на опилки. Лев прыгнул с тумбы и, будто прося прощения, лизал хозяину лицо. Тишина обвалилась визгами и криками. Зрители сбивались в проходах, лезли на спинки стульев, норовя получше разглядеть. «Он ему голову отгрызает!», – кричали из задних рядов. Выбежавшие на манеж служители загородили от Григория и льва, и жертву.
На другое утро Григорий попросил Стёпку подвезти его к клеткам со львами. Цезарь лежал на соломе, уронив башку на вытянутые передние лапы. Перед ним валялись нетронутые обветревшие куски мяса. От прижмуренных глаз тянулись тёмные дорожки слёз. Выяснили, зверь был не виноват. В момент, когда Тернер засунул голову в пасть, на губе у льва сидела пчела. Прижатая, она ужалила. Случился спазм и зверь непроизвольно сомкнул челюсти на голове хозяина. Всю ночь борчиха, как малое дитя, баюкала на руках мёртвого мужа. Хоронили Тернера с большим почётом. Впереди перед гробом, – Кольберг придумал – вели вороного коня с чёрными султанами на голове и пустым седлом. В стремена носами назад были вдеты пустые тернеровы сапоги. Цирковые кони под чёрными попонами везли гроб. Играл оркестр. Собрался весь Тифлис. Кидали под ноги на мостовую тюльпаны и розы. Стёпка вёз Григория на коляске, обливался потом. Сочно хрустели под колёсами стебли цветов. От этого хруста пробегал по лопаткам мороз, так было похоже на тот хруст в манеже.
…Все эти дни Григорий молчал, отказывался от еды, почти не спал. По ночам чудилось – откроет глаза, а в номере Тернер: «Если денег нет в кармане, выпей, брат…».
– Гришань, ты не язык откусил? – донимал Стобыков на поминках. – Разинь рот.
– Отвяжись, Христа ради.
– Тогда поешь. Я те твои любимые пироги с требухой положил.
– Не хочу.
На другое утро после похорон Григорий очнулся затемно. Глядел в окно на белевшие над ущельем снеговые шапки. Смерть Тернера, будто молния, вдруг высветила блистающим светом всю бессмысленность его цирковой жизни. «…Сделал тысячи набросков лиц, людей, что выходили позировать на манеж, – думал он. – И в каждом я углядывал открытую или затушёванную смущением ли, страхом гордыню. Выходит, я её всё время в людях и тешил… А покойник Тернер зверей мучил, сам страдал…
Маленькая пчёлка залетела и в один миг пресекла его жизнь… Вспомнил, как покойный шутил: «Хорошо, у кого две головы, одну откусят, другая останется». А мы всё загадываем наперёд…».
«Безумне, окоянне человече, в лености время губиши», – пришли на ум слова покаянного канона Христу. И в этот миг, будто в ответ, над тёмным ущельем засверкала в лучах невидимого из окна солнца двуглавая вершина. И это сияние отозвалось в Гришином сердце тихой радостью. Розоватое облако, набежавшее на сияющую вершину, как бы слилось с ней.
«Господи, ведь это…», – Григорий замер дыханием. Сама вершина в сиянии лучей обозначилась вдруг белым конём с крутой шеей, край облака колыхался над ней, словно пурпурный плащ на плечах наклонившегося всадника. Отражённые лучи солнца вонзались в сумрак ущелья. Сам Георгий Победоносец из горней выси разил ползавшего на персях во мраке змея святозарным копьём.
До последнего смертного часа останется в сердце Григория этот горный прекрасный образ святого кисти Самого Творца.
«Господи, сподобил меня, грешного, просветил», – Григорий заплакал от радости. Это был зримый ответ на терзавшие после смерти Тернера вопросы. Божественный знак. Не в цирке, не в скоморошьих забавах его стезя, а брань с мировым хаосом, со зверем…
Неотрывно сквозь слёзы смотрел он, как свято-зарный всадник возносился в небо.