Шарлотта Бронте - Виллет
В один прекрасный день эта дама явилась собственной персоной на виллу Бреттонов. Полагаю, что на самом деле она решила посмотреть, как выглядит жилище доктора Джона. По всей вероятности, живописные окрестности и изящное внутреннее убранство дома превзошли ее ожидания, и она расхваливала все, что видела. Голубую гостиную она назвала «une pièce magnifique»,[159] не переставала поздравлять меня с приобретением новых друзей, «tellement dignes, aimables et respectables».[160] Не обошла она и меня любезным комплиментом, а когда вошел доктор Джон, с весьма оживленным видом направилась к нему, осыпая его градом слов, выражающих всяческие поздравления и восторги по поводу «замка», «madame sa mère, la digne châtelaine»[161], a также — его отличного вида, и вправду цветущего, к тому же лицо его украсила добродушная и чуть насмешливая улыбка, которая появлялась всегда, когда он слушал быструю и витиеватую французскую речь мадам. Короче говоря, в тот день мадам пустила в ход все свое обаяние, и визит ее сопровождался фейерверком комплиментов, восторгов и любезностей. Желая разузнать, как обстоят дела в пансионе, я проводила ее к фиакру и заглянула в окошко, когда она уже сидела внутри. Какая же перемена произошла в ней за эти несколько мгновений! Только что искрившаяся смехом и шутками, она теперь обрела суровый и угрюмый вид судьи или ученой дамы. Странная особа!
Я вернулась в дом и стала поддразнивать доктора Джона по поводу нежных чувств, которые мадам питает к нему. Как искренне он смеялся! Каким весельем светились его глаза, когда он вспоминал ее любезные речи и, повторяя их, подражал ее многословной болтовне! Он был всегда остроумен и, когда не думал о мисс Фэншо, становился самым изумительным собеседником на свете.
Говорят, что людям со слабым здоровьем очень полезно греться на нежарком солнышке — от этого к ним возвращаются силы. Я, бывало, брала маленькую Жоржетту Бек, только оправившуюся от болезни, на руки и целый час гуляла с ней по саду вдоль стены, увитой виноградом, быстро зревшим под южным солнцем. Под этим солнцем не только разрасталась лоза и наливались соком виноградные гроздья, но и покрывалось румянцем бледное личико ребенка.
Есть на свете ласковые, пылкие и доброжелательные люди, воздействие которых на падших духом столь же благотворно, сколь полезно солнечное тепло тем, кто слаб телом. К таким натурам, несомненно, принадлежали доктор Бреттон и его мать. Им нравилось дарить людям радость не меньше, чем другим нравится наделять ближних своим горем. Они делали добро безотчетно, без ненужного шума и не размышляя; они доставляли людям удовольствие непроизвольно, ничего заранее не обдумывая. Пока я жила у них, мне каждый день устраивали какое-нибудь развлечение, непременно приятное. Как ни занят был доктор Джон, он взял себе за правило сопровождать нас во всех прогулках. Трудно сказать, каким образом он справлялся со всеми делами, которых было великое множество, но, пользуясь некоей системой, он распределял их так, что каждый день у него оставалось свободное время. Я часто видела его усталым, но переутомленным он бывал редко, а раздраженным, взволнованным или подавленным — практически никогда. Все его действия отличались спокойствием, изяществом и надежностью, при этом он всегда был бодр, в веселом настроении, присущем людям, которые обладают неистощимыми силами и энергией. В течение этих счастливейших двух недель мне удалось под его руководством повидать гораздо больше мест в Виллете и его окрестностях и узнать много лучше жителей этого города, чем за восемь предшествующих месяцев. Он показывал мне такие достопримечательности, о которых я раньше и не слышала; при этом он с радостной готовностью рассказывал мне о них много интересного. Было видно, что он не относится к беседам со мной как к тягостному долгу, а я, разумеется, не считала для себя тягостным слушать его. У него не было склонности к холодным и туманным рассуждениям, он редко прибегал к обобщениям и никогда не говорил скучно. Он любил останавливаться на занимательных подробностях не меньше, чем я сама; ему была свойственна наблюдательность, причем не поверхностная. Благодаря этим свойствам его натуры слушать его было всегда интересно; то, что он высказывал собственные мысли, а не вызубривал чужие книжные изречения: из одной книги — сухой факт, из другой — избитое выражение, из третьей — банальную мысль, придавало обаяния и весьма редкого своеобразия его речам. Под влиянием его доброй натуры передо мной как бы открылась новая страница жизни — надежда на новый день, на более счастливое будущее.
Его мать была великодушным человеком, но он был, пожалуй, добрее и щедрее сердцем. Посетив с ним как-то Нижний город — бедные и перенаселенные кварталы Виллета, — я убедилась, что он бывает там не только как врач, но и как благотворитель. Я поняла тогда, что он повседневно с радостью делает добро несчастным людям и ни в коей мере не считает свое поведение заслуживающим особых наград. Простой народ любил его, а неимущие пациенты, которых он лечил в больницах, встречали его с восторгом.
Однако мне пора остановиться, не то я из правдивой рассказчицы превращусь в пристрастного апологета. Мне прекрасно известно, что доктор Джон не ближе к совершенству, чем я. Ему свойственно множество человеческих слабостей. Не проходило дня и даже часа, чтобы поступком, словом или взглядом он не обнаружил своей человеческой, а отнюдь не божественной натуры. Божество не могло бы обладать ни безграничной суетностью доктора Джона, ни признаками легкомыслия. Только смертный способен предавать на время полному забвению все, кроме настоящего, испытывая в тот момент мимолетную, но непреодолимую страсть. Страсть эта не проявлялась у него грубо, как потворство своим чувственным желаниям, но он эгоистически извлекал из нее то, что могло насытить его мужское самолюбие: он испытывал удовольствие, бросая пищу этому прожорливому чувству, не задумываясь ни о цене, которую платит за него, ни о том, чего стоит подобное баловство.
Читателю предлагается обратить внимание на явное противоречие между двумя нарисованными здесь образами Грэма Бреттона: каким он бывал на людях, в обществе, и каким у себя дома. Первый — это человек, забывающий о себе ради других, выполняющий свою работу скромно, но ответственно. Второй же, домашний Грэм Бреттон, ясно сознавал, сколь высокими достоинствами обладает, был доволен преклонением окружающих, которое он несколько легкомысленно поощрял и принимал не без тщеславия. Так вот — оба образа правдивы.
Сделать доктору Джону какое-нибудь одолжение втихомолку было почти невозможно. Когда вы воображали, что ловко и незаметно приготовили ему приятный пустячок, который он, подобно другим мужчинам, примет, не интересуясь, откуда что взялось, он вдруг поразит вас произнесенными с улыбкой замечаниями, доказывающими, что он наблюдал за всей этой тайной деятельностью с начала до конца — уловил замысел, следил за развитием событий и отметил их завершение. Доктору Джону нравилось, когда ему оказывали внимание, глаза у него сияли, а на устах играла улыбка.
Все это выглядело бы очень мило, если бы он ограничивался мягкой и ненавязчивой формой благодарности, а не старался бы с неодолимым упорством рассчитаться, как он говорил, с долгами. За любезности, оказываемые ему матушкой, он платил ей такими бурными вспышками восторга и жизнерадостности, которые выходили даже за рамки его неизменной любви к ней — несколько беспечной и ироничной. Если же выяснялось, что ему постаралась угодить Люси Сноу, он в виде вознаграждения придумывал какое-нибудь приятное развлечение.
Меня каждый раз поражало, как превосходно он изучил достопримечательности Виллета — не только улицы, но и все картинные галереи, выставки и музеи. Казалось, он, как волшебник, произносил: «Сезам, откройся!» — и перед ним отворялась всякая дверь, за которой был спрятан достойный внимания предмет, дверь в каждый музей или зал, где хранятся произведения искусства или научные находки. Для понимания достижений науки у меня ума не хватало, но к искусству я ощущала безотчетное тяготение, несмотря на полное мое невежество. Я очень любила посещать картинные галереи, особенно одна. Если же я оказывалась в обществе знакомых, мой злосчастный характер лишал меня способности видеть или воспринимать хоть что-нибудь. Полчаса, проведенные в компании малознакомых людей, с которыми нужно вести светские беседы, обсуждать выставленные картины, приводили меня в состояние физической слабости и умственной апатии. Не существует такого хорошо воспитанного ребенка, не говоря уж об образованном взрослом, который не заставил бы меня сгорать со стыда за самое себя, глядя, как уверенно он держится во время этой пытки — шумного, многословного любования картинами, историческими памятниками или зданиями. Доктор Джон как раз был гидом в моем вкусе; он приводил меня в галерею в то время, когда посетителей еще мало, оставлял там на два-три часа и, завершив свои дела, заходил за мной. Я же была совершенно счастлива, и не только потому, что было чем восторгаться, но, пожалуй, в большей мере потому, что я имела возможность размышлять, сомневаться и делать собственные выводы. В начале такого посещения у меня возникало несогласие между Настроенностью и Ощущением, потом они вступали в борьбу. Первая требовала одобрения всего, что принято восхвалять, второе, стеная, признавалось в полной неспособности платить эту дань. Тогда я сама подвергала свое Ощущение насмешкам, стремилась выработать более тонкий вкус. Однако чем больше его бранили, тем меньше оно восторгалось. Постепенно убеждаясь, что такая внутренняя борьба вызывает странное чувство усталости, я стала раздумывать, нельзя ли мне отказаться от этого тяжкого труда, и пришла к решению, что можно. Тогда я позволила себе роскошь оставаться равнодушной к девяноста девяти картинам из ста.