Иван Наживин - Распутин
Степан Кузьмич торжествовал. Он стал ласков и разговорчив и не только с удовольствием, но с наслаждением смотрел на окружавших его великанов, чуть звеневших вершинами в низком сером зимнем небе.
— А скажи ты мне, пожалуйста, что это значит такое, что все ваши деревни посреди таких лесов соломой крыты? — спросил он.
— У мужиков лесу совсем нет… — отвечал Щепочкин. — Бьются из-за каждого бревна, можно сказать…
— Так неужли казна не может отпустить им тесу на крыши?! Ведь солома при пожаре-то, она себя покажет…
— И горят… А что поделаешь? Не берет сила тесом-то разжиться… Казна о мужике думает мало…
— Не хозяйственно! — заметил Степан Кузьмич. — Это расчет плохой… Не хозяйственно… И опять же до сих пор лучиной пробавляетесь. Дым, копоть…
— Лучина, она дешевле каросину, вот и жгут лучину… — сказал угрюмый Тестов. — Известно, сласти в ей немного, а мужик находит тут свой расчет…
— Не хозяйственно, не хозяйственно! — машинально повторил Степан Кузьмич. — Надо бы как поумнее дело ставить…
Дома хорошо спрыснув с тесарями покупочку, Степан Кузьмич поехал домой, а в лесах началась напряженная, тяжелая работа вплоть до самого водополья…
И не только все верхнее Заволжье, но и вся лесопромышленная Москва загудели от этого мастерского удара: на целый год московский лесной рынок в значительной степени оказался в руках у ловкача. Фонды Степана Кузьмича в деловом мире поднялись сразу необычайно. И Степан Кузьмич на радостях вызвал своего старика из Москвы по телефону вроде как по делам, и здорово громыхнули они в «Стрельне» по этому поводу со своими благоприятелями. Но тут вышло некоторое разногласие между отцом и сыном: Степан Кузьмич требовал, чтобы цыгане пели из Толстого — «Шэл ме версты» и прочее, — а Кузьма Лукич гнал фараонов к черту и, приложив руку к уху, заводил, своим чистым тенорком:
Не велят Маше за ре…За реченьку ходить…Не велят Маше мало…Малодчиков любить…
Купцы нестройно подтягивали.
— Стой, вы, черти… — говорил старик. — Ну вас… Дерут как на похоронах… Да стой… Ну а кто из вас знает старинную: «Вылетала голубина на долину…» Ну?
Никто не знал.
— Эх вы… тоже!.. А еще в емназиях дураков учили… — сказал старик и, опять приложив руку к уху, — так звончее выходит — затянул красивую песню:
Вылетала голубина на долину…
И — вдруг оборвал: расплакался…
А через пять минут уже снова визжали и кривлялись и выли вокруг гулявших промышленников смуглые, черноглазые, черноволосые фараоны…
Все, все было у Степана Кузьмича хорошо, и только одно облачко омрачало светлые горизонты ловкача: папаша. Никак нельзя было оставить окшинское дело в его руках без надзора, а самому надо было теперь обязательно перебираться в Москву на широкую воду. И было решено дела в Окшинске, не торопясь, ликвидировать и всем перебираться в первопрестольную…
XXVIII
В ПЕТЕРБУРГЕ
В том огромном человеческом водовороте, который назывался Петербургом, легко различались три категории людей: люди, которые работают, люди, которые делают видимость работы, и люди, которые откровенно презирают всякую работу и с величайшим одушевлением прожигают свою жизнь. Первая категория в свою очередь распадается на две новых категории: все люди работают на себя — хотя бы и прикрываясь весьма возвышенными лозунгами: России, революции, науки, человечества, интересов отечественной промышленности и прочим — но, работая на себя, одни невольно или вольно приносят пользу и России или даже всему человечеству, другие же работают только на себя, совершенно не заботясь о том, будет ли это вредно или полезно России или людям вообще. Эти четыре основных категории людей можно наблюдать везде, но процентное отношение между ними всюду разное. В столицах и вообще в больших центрах обыкновенно процент делающих видимость работы и простых прожигателей жизни значительно выше, чем в других местах.
Граф Михаил Михайлович Саломатин принадлежал к той категории людей, которые работают исключительно для себя, нисколько не заботясь о том, как эта его работа на себя отзовется на других: это их личное дело — если его работа им мешает, они могут бороться, защищаться, словом, делать решительно все, что им угодно. Это до него нисколько не касается… Граф все внимательнее и внимательнее вглядывался в последнее время в русские дела и все более и более убеждался, что что-то нехорошее надвигается неудержимо и что будет вполне благоразумно принять меры, позастраховаться. И он решил продать свое последнее большое волжское имение и перевести деньги заграницу, а что дальше — видно будет.
Судьба сулила ему нечто весьма заманчивое: правительство решило верстах в тридцати от его имения провести новую железнодорожную линию на Волгу и дальше, на Сибирь, и здесь, в Петербурге, он хлопотал теперь, чтобы эта линия прошла не в тридцати верстах от его Отрадного, а по самому имению: в записке, поданной им по этому делу куда следует, он очень красноречиво доказывал, что для России это направление новой линии будет чрезвычайно выгодно. Но, несмотря на его большие связи, дело подвигалось очень медленно: люди, которые делали здесь видимость дела, были завалены такими важными и чрезвычайно выгодными для России делами по горло и проводили их в зависимости от того, насколько данное дело было выгодно так или иначе им самим.
По своей скупости граф Михаил Михайлович жил в отеле средней руки, питался очень умеренно, и прислуга отеля смотрела на него злыми глазами и хлопала дверью, чего он старался не замечать. В свободное от хождения по делу время граф много читал — его очень интересовало новое течение исторической науки в вопросе о началах христианства, и он все более и более приходил к заключению, что так называемого Иисуса как личности исторической, о которой рассказывают синоптики, не было совсем. Теперь он внимательно изучал труд W. B. Smith: Ecce Deus.[27] В обществе он бывал сравнительно мало, и отсутствие его там мало кого огорчало: он был тяжел и своей ученостью, и своей скупостью, и своей сухостью.
В дверь постучали.
— Войдите… — отозвался граф, отодвигая толстый том Смита, весь испещренный его пометками, в сторону.
В комнату вошла Варвара Михайловна, его сестра, бывшая окшинская губернаторша. От всей ее полной фигуры веяло победой и упоением жизнью. Глаза смотрели весело и уверенно.
— Видишь, как я аккуратна… — сказала она, снимая перчатки и усаживаясь. — Ты не можешь себе представить, как здесь, в Петербурге, не хватает теперь времени…
— Еще бы… Вы ведете такой train…[28] — отозвался граф, усмехнувшись.
— Ты как будто не одобряешь этого train? He всем же жить такими анахоретами, как ты… И вчера нигде не был?
— Ну какой же я анахорет? Как раз вчера был в балете…
— Ну что, как?
— Кшесинская интересна… — сказал граф. — Но еще интереснее показались мне те искренние аплодисменты, которыми до сих пор публика подчеркивает ее появление, как было тогда, когда она была пассией государя, то есть тогда наследника. Публика как будто хочет сказать деликатно, что… что она знает все и… одобряет… и даже немножко благодарна… Да, да, в этом очень сказывается Петербург!.. Этого, пожалуй, нигде больше не увидишь. И мне лично это нравится… именно потому, что это очень по-петербургски… А что касается до вашего train, милая, — переменил он вдруг тон, — то я положительно думаю, ВагЬе, что вы с мужем строите свое здание на песке… Может быть, использовать этого временщика в своих интересах и не вредно, но слишком афишировать свою интимность с Григорием не следовало бы. Нет ничего менее солидного, как эти временщики — недаром их так и называют! Долго это нелепое увлечение при дворе, конечно, продолжаться не может. А полетит он, не удержаться и его друзьям. Игра опасна. И потом слухи о нем становятся все скандальнее и грязнее — он решительно теряет всякую меру… В частности, очень дурно говорят о твоей протеже, этой прекрасной Ларисе, — про нее рассказывают, настоящие horreurs…[29]
— Ну, это ее дело… — сказала Варвара Михайловна. — На болтовню обращать внимание не следует: Петербург без этого не может… А это что такое у тебя? Откуда? — чтобы прервать неприятный разговор, взяла она со стола большой портрет царя и царицы в костюмах XVII века. — Это с исторического бала?
— Да. Это забыл у меня князь Мирский…
— Он, кажется, совсем ударился в оппозицию?
— Что же, в наше время и на этом можно сделать карьеру… — усмехнулся граф. — Но во многом, увы, он очень прав. В частности, он рассказывал мне, что этот вот самый портрет увидел у него его волостной старшина — посмотрел, говорит, покачал головой, ухмыляется. «Чего ты смеешься?» — спрашивает его князь. «Да словно бы негоже царю так рядиться… — говорит старик. — Не махонький… Чай, есть дела и понужнее…» Эти вот маленькие неосторожности очень компрометируют не только личность монарха, но и самую идею монархии. Опыт с царскими портретами, которые развешали во всех казенках, забывать не следовало бы…