Орбека. Дитя Старого Города - Юзеф Игнаций Крашевский
– Смешная вещь, – шептал он постоянно, – смешная вещь прогонять, когда я имею ещё деньги, это не может быть…
Это был уже вид безумия, потому что иначе этого состояния души и ума назвать невозможно. Вернувшись домой, Орбека бросил золото в ящик, сам упал на ложе, но не заснул – мысли дивно блуждали по его голове, он плакал.
Само предположение, что должен потерять её навсегда, не увидеть уже никогда – убивало его. В последнее время он снова так зависимо прирос к чаровнице, что метала им как слугой, так смирился со своим грустным положением, так научился всегда быть с нею, при ней, чувствовать, что ей на что-то служит и нужен, – что мысль о расставании равнялась для него смерти.
Ниже пасть уж было невозможно.
ROZDZIAŁ XIX
Состояние этой истерзанной души ближе уже выслеживать, подробней рисовать мы не видим смысла; была это болезнь в этом возрасте неизлечимая, смертельная. Назавтра, едва рассвело, пошёл он к Мире, заплатив кредитору Вернеру, и не был принят.
Отдал его квитанцию у двери и неспокойный бегал целый день, искал иных кредиторов, платил долги, относя квитанции к запертой двери. Ни одна, однако, из этих пересылок не получала ответа, хоть все доходили до рук Миры.
К вечеру у него осталось ещё пять дукатов, как вчера, с тем снова побежал играть, поставил их лихорадочно и проиграл.
На том месте, где судьба уже отняла у него последнюю надежду, он просидел до белого дня. Игру закончили, все разошлись, он сидел, видел перед собой всегда кучки золота, которых не было, и ждал свою невытянутую карту с пятью дукатами. Медленно, уставший, обессиленный, он лёг на стол от усталости и боли, впал в какую-то лихорадочную сонливость. Двое человек совсем уже бессознательного скорее отнесли, чем отвели его домой. Мира, именно в этот день заключив брак с Американцем, выехала с ним на почтовых в Париж. У ложа несчастной жертвы оказались теперь: Славский, хромая Анулька и доктор Лафонтен. Изучив состояние больного, доктор грустно объявил, что он мало имел надежды на выздоровление. Мягкое безумие, как серый туман, заволокло его мысли.
Сквозь эту мглу иногда просвечивалась короткая минута сознания, но вскоре снова бедный человек бредил и болтал Бог весть что. И, как это обычно бывает в таких вещах, по мере возрастающего безумия телесное здоровье начало значительно улучшаться. Орбека постепенно приобретал аппетит и здоровый цвет кожи, впадал в детство, румянился, был почти спокойным. Большую часть дня находили его улыбающимся, счастливым, он был вполне равнодушен, как бы помолодевшим. Воспоминания прошлого не угасли, приходили к нему ещё разрозненные, из разных лет, всегда полные лучших надежд и странно вплетённые в события другой эпохи.
Кривосельцы, жизнь в Италии, Варшава, первое знакомство с Мирой, повторное пребывание в столице, даже забытая жена и молодость связывались в эту тем более грустную мозаику, что улыбчивую и ясную.
Часами он раскладывал карты, тянул себе банк, будто бы загребал золото, и смеялся, потому что всегда выигрывал. Иногда Анна или Славский должны были ему служить в этой невинной и грустной игре. Он слушал их как ребёнок, но, казалось, не узнаёт. Одну Миру помнил, говорил о ней и с некоторой логикой её защищал, утверждая, что вернётся к нему, что её очернили люди, что только интрига их разделила, потому что она без него, как он без неё, жить не может.
Медальон волшебницы, нарисованный некогда Лесо, который он постоянно носил на груди, клал иногда перед собой, вёл с ним разговор, шептал что-то ему и смеялся. Вдруг вскакивал снова, звал старого Яся, выезжал в Кривосельцы, в лес, а потом через какое-то время требовал, чтобы его одевали к поездке за наследством во Львов.
Думая, что этим доставит ему удовольствие, Славский приобрёл для него фортепиано. Первые дни после его появления Орбека с большим интересом к нему присматривался, пробовал, начал его по-своему настраивать, самым удивительным на свете образом ослаблял струны, и только на таком он сел играть с яростью и пылом, так что выдержать дома было нельзя, из-за страшного шума. Он сломал клавиши, разбил молотки, порвал струны и остался немой клавикорд, на котором уже только одичалая мысль играла мелодии, непривычные для людских ушей. Часто после этой долгой игры, облитый потом, уставший, ослабевший, засыпал он на стуле и его на руках относили в кровать.
ROZDZIAŁ XX
Почти год прожил он в таком состоянии, Анна не отступала от него ни на минуту, всегда имела надежду, что Бог его ещё вылечит, что время вернёт ему утраченный разум, усматривала улучшения, когда его не было, требовала у врача более ясного лучика, напрасно…
Наконец и её это самоотречение, эта жизнь сестры милосердия исчерпали, однажды вечером она легла с горячкой и не встала уже больше. Бедность, пост, грусть, изнурение отняли у неё силы, кризис закончился… смертью.
Славского, к несчастью, не было тогда в Варшаве, поскольку был откомандирован как инженер в провинцию; другие знакомые и приятели или не знали об Орбеке, или были в разъездах; бедный безумец остался на милость судьбы.
Спустя какое-то время хозяин дома, у которого была снята жалкая комната позади флигеля из сострадания ухаживал за ним, но однажды, когда надзора не было, Орбека, одевшись, видя, что он один, выскользнул в город и – уже в свою комнатку не вернулся.
Первые шаги на улице были несмелыми, но чрезвычайно красивым показался ему открытый мир, словно после долгого тюремного заключения. Сел под стеной, радостно ему сделалось, начал кланяться прохожим, немного напевать и… через несколько дней, уже привыкший к жизни на брусчатке, к ночи на сырости, к утреннему холоду, у шуму и движению, и мальчишескому любопытству, он опустился до известного в городе безумного Валика, о котором рассказывали удивительные истории. Много особ знало его настоящую биографию, жалели его, тот и этот бросали ему милостыню, иногда какой-нибудь милосердный кормил его, порой кто-то от жалости пробовал поговорить с ним.
Даже уличные нищие протекционально взяли его в опеку. То госпитальная бабка, то костёльный дед делились с ним хлебом; кто-нибудь провожал его, когда был менее сознательным, и усаживал в безопасном