Елена Крюкова - Русский Париж
Игорь в смятении затушил сигарету в бокале с вином.
Какая веселая, озорная музыка, с вызовом! Петушиный гребень красный!
«Она же всем нам… прощальную песню спела».
Глава шестнадцатая
Пако Кабесон повез молодую жену на Юг, в Арль, показать ей настоящую корриду.
Почему не отдохнуть, не попутешествовать! Да она же все время отдыхает. Она, привыкшая работать без конца, дрыгать ногами, возиться с учениками, выступать в битком набитых залах! Теперь — затишье. Холодок, ветерок ничегонеделанья, сладкой лени.
— Пако, мне скучно!
— Поедем — развеешься. Юг любого развеселит!
Ольга не верила.
Уже не верила в веселье; в счастье.
В Париже все считали, что молодая русская танцорка счастлива — шутка ли, сделать такую партию! Богат Кабесон, даром что ростом — козявка. Мал золотник, да дорог!
Собирались долго, тщательно. Ольга затолкала в сумку свое старое черное аргентинское платье, в котором танцевала в Буэнос-Айресе; танго-туфли на высоченном каблуке, ярко-красные, с блестками. Пако косился. Мыл, вытирал тряпкой кисти.
— Почему ты не танцуешь? Мне бы хоть разок станцевала!
Молчание обдало колодезной водой. Ольга всунула в зубы мятную дамскую сигаретку. Пако брезгливо вырвал сигарету из губ жены.
— Я не люблю целоваться с табачной фабрикой!
Ольга чуть не плюнула в него.
В Арль добирались на своем лаковом новеньком авто — Пако купил в подарок Ольге: новейшая модель, «Opel Olympia», благородно-серый, цвета шкуры мышастого дога. Горячий ветер бил в лобовое стекло. Кабесон превосходный шофер. Она жена знаменитости! Ей все это снится. Нет, это явь; и не будет ей конца.
Жмурилась на солнце. Внутри все было ледяным, постылым. Сердце будто ноябрьская шуга обтекала. Нева, широкая, родная, черное зеркало страшного неба, где ты? Здесь и реки-то другие: воркуют, как голубки.
В Арле остановились в самом шикарном отеле. Мальчик-мулат быстро, ловко мыл пропыленный в дороге «опель».
Глядеть корриду отправились в античный амфитеатр.
* * *Черный бык, ало-золотой тореро.
Пыль в воздухе, сухая солнечная пыль.
Арлезианки обмахиваются веерами. Потные колечки иссиня-черных кудрей на лбу, на висках. Густоусые, дочерна загорелые мужчины пьют вино из горла, зелень бутылей грубого, толстого стекла просвечивает солнце. Рубахи темны, мокры под мышками. Запах пота, роз, вина, залитого звериной и человечьей кровью песка.
Пако молчал, кусал губы. О чем она думает, эта загадочная русская балерина? У них в России неверных жен, кажется, бьют.
«Да ведь она мне не изменяет!»
Он понимал: она изменяет ему со своей родиной.
Тореро резво взмахнул мулетой, одно неслышное движенье, и черная кровь обильно заструилась по холке быка, тяжелыми темными каплями падая на песок арены. «Вот так же и я… Игоря… или это он — меня?.. убил… и бросил… Кто убийца? Я не знаю. Я была с другими… там, в Буэнос-Айресе… мне было все равно… с портовыми грузчиками… пила… бутылками текилу пила… я тоже была — как мадам Мартен — Мать Зверей!.. да звери эти были — люди…»
Бык упал на передние ноги. Уткнул рога в песок. Страшное мычание, почти человечий вопль. Он умирал. И Ольга смотрела на его смерть.
Обернулась к Кабесону.
— Пако, я не буду с тобой. Я не могу с тобой. Ты хороший, но я не могу.
По лицу Кабесона текли морщины, как слезы.
— Лоло, ты хочешь любовников? Возьми. Возьми этого тореро, пока он жив! Я… напишу вас обоих! Моя лучшая картина…
Ольга молчала, и он понял.
— Вернешься… к нему? К своему шулеру?
Плюнул. Кровь кинулась в лицо.
Публика, орущая: «Оле! Оле!» — не обращала вниманья на маленького большеголового человечка, вскочившего со скамьи. Карлик махал корявыми руками, жалобно глядел огромными вытаращенными глазами — белки бешено сверкали — на недвижно, гордо сидящую черноволосую женщину в сильно открытом черном платье.
— В пасть нищеты?! Я не… дам тебе это сделать!
Черноволосая гордая голова дрогнула, острый подбородок пропорол горячий, громко кричащий воздух.
— Я уйду в монастырь.
— Дура!
«Tonta, — послушно, беззвучно повторили губы, — да, я tonta».
— …как русские прабабки мои.
И добавила по-русски:
— Вам, французенкам, этого не понять.
Он схватил ее за руку.
— Дура, вернись лучше на сцену! Танцуй! Я не тюремщик! Я отпускаю тебя! Лети!
Вместо улыбки вышел оскал.
— У меня уже нет крыльев, Пако. Вместо крыльев — голые холодные лопатки. И еще руки. Они тебя уже не смогут обнимать.
Маленький человек с огромной лысой головой сгорбился, упал на скамью, плакал, как ребенок. А вокруг все глотки вопили:
— Оле! Оле!
Ало-золотой, румяный тореро, весь в крови и ссадинах, торжествующе поднимал руку над черной грудой мяса и костей, что минуту назад была живым сильным быком.
* * *Набережные Парижа, струение зелено-серой, чужой реки. Сена должна уже стать ей родной. Годы идут. Она сама утекает, как река.
Женщина — река; обнимает города и страны, дарит любовь. Однажды втекает в океан — в смерть. Когда? Где ее океан?
Анна шла по набережной де Тюильри. Туманно светился за рекой музей д’Орсэ, похожий на вокзал. «Да это и был вокзал когда-то давно». Семен то исчезал на два, три дня, а то и на неделю; то появлялся, судорожно обнимал ее, пытался заглянуть в глаза. Ника вставал перед отцом во фрунт — крошечный, смешной офицерик:
— Папа, я написал стих!
Семен беспомощно оглядывался на Анну.
— Ну вот, болезнь передалась по наследству…
Анна зажимала Нике рот ладонью. Потом, не сейчас! Видишь, папа устал!
Она река, и впереди океан. Скорей бы! Никто не знает часа своего. Что еще назначено ей сделать в мире?
«Мне не стыдно того, что я написала. Что — выродила. Но я так давно уже не беременна стихами. А — чем? Что грядет?»
Мальчишка-газетчик пытался всунуть газету ей в руки. Анна вытащила из кармана монету, ткнула мальчишке в кулак, взяла газету — и с отвращением выбросила в урну. Шуршанье однодневной бумаги, свинцовый запах безжалостных строк. Она знает: там пишут про войну в Испании.
В мире всегда идет война. Маленькая или большая — неважно. Всегда.
Пьяный веселый голос раздался сзади:
— Мадам Тсарэв, я вас узнал! Вы так идете…
Обернулась. Усмехнулась.
— Как?
Монигетти плел языком вензеля. Глаза красные, разбитая скула.
— Как… русская царица!
— Я? Царица? — Насмешливо оглядела себя, подняв руки, выставив худую ногу из-под серой штапельной юбки. Обшлага скользнули вниз. Увидела белый след от своей серебряной змеи на запястье. «Индуска носит. Пускай. На счастье». — Не смешите, о!
— Можно я вас нарисую?
— Вы пьяны.
Смеялась. Он смеялся тоже. У него во рту не хватало зубов.
Монигетти выхватил из кармана альбом, из другого — толстый плотницкий карандаш. Анна, повинуясь пьяному, плывущему взгляду, осторожно, медленно села на каменный парапет. Монигетти сел на корточки, глядел на Анну снизу вверх. Восторг в налитых абсентом глазах сменился острым, безжалостным вниманием, ощупыванием ускользающей натуры.
Рисовал, не глядя на рисунок. Альбом дрожал в руках. Ветер гнал по набережной сухие листья.
«Я сухой лист. Я оторвалась. Лечу. Семья? Моя оболочка занимается ею. Семен? Где любовь? Дети? Утираю Нике сопли — и мысль: скоро другая женщина будет тебе — слезы утирать… Кто я? Куда несет ветер?»
— Куда ж нам плыть? — тихо сказала по-русски.
— В море зла плывем! Прямо в ужас правим! — Голос задорный, а в глазах тьма. — Вы извините, мадам Тсарэв, я весь в синяках. Меня избили тут одни… алжирцы. Морды синие! Эх, если б попозировали! Я б такие этюды с них написал — лучше самого Делакруа! Знаете, как били? Смертным боем. Руки за спиной связали — и…
Монигетти рисовал, карандаш бегал по бумаге, застывал, опять танцевал.
«Что-то не то, не так. Избили? Он слишком бледен! Его щеки синеют. Бутылка, безумие… Живет на дне — и не знает, что его картины — клад! Кабесон знаменит, а Монигетти — среди отбросов. Как нами жонглирует время!»
Тяжело дыша, он оторвал карандаш от листа. Мотал головой. Будто бы еще сильней опьянел, пока ее рисовал.
Анна подошла, взглянула на рисунок.
— Прекрасно. Можно?
Руку протянула — думала, он вырвет лист из альбома, пьяный и добрый, подарит ей.
Монигетти прижал альбом к сердцу. Как ее, живую — прижал.
— Нет. Вы — со мной. Вы — навсегда. Навсегда, слышите!
Анна опустила голову. Он уже сидел на камнях набережной своим тощим петушиным задом. Вечерело, и огромными плодами золотого заморского манго загорались вдоль всей набережной фонари.
— Ну хорошо. Вставайте!
Протянула руку. Монигетти легонько ударил Анну по руке.