Руфин Гордин - Василий Голицын. Игра судьбы
Говоря об этом, князь Василий неожиданно представил себе, что царь Петр может перемениться по отношению к нему под влиянием каких-нибудь неожиданных обстоятельств. Он не мог числить князя среди своих прямых врагов, хотя и знал о его романе с царевной. Роман романом, а трезвость трезвостью. Пусть вообразит, что князя связывает с царевной чисто мужской интерес. Хотя тучная большеголовая Софья ни в коей мере не обладала женской привлекательностью.
Что в ней было? В карман за словом не лезла, была находчива, суетлива, любознательна — верней, любопытна, а это вовсе не одно и то же. Могла зачаровать собеседника остротою суждений, занимательностью. Этим она и выделялась среди остальных своих сестер, бывших вполне заурядными.
Отречься от Софьи? Поздно, да и ни к чему. Всякое предательство, чем бы оно ни было продиктовано, сколь бы ни было оправдано, ему претило. Что сделано, то сделано. Царь Петр мог бы, в конце концов, понять, что Софья завещана князю его предшественником царем, Федором, а потому он ей пребывал верен…
Но нет — молодому царю чужды такие размышления, таковая игра ума. Он спешит брать от жизни все, чем она богата. Лефорт с компанией преподают ему куртуазную науку. Однако ж среди его увлечений есть и серьезные. Преуспел в морской науке, а теперь вот увлекся потехами на воде. Успел уж завоевать Плещееве озеро. А теперь, по слухам, норовит податься в Архангельск, на Белое море. Правда, говорят, этому противится царица Наталья. Но он ее уболтает — такой уж он говорун.
Все последние дни князь Василий был полон размышлениями о Петре. Они не оставляли его ни днем, ни ночью: одолела его бессонница — от тревог, от постоянных прозрений — и не было от нее спасу. И медом ее потчевал, и медовухой, и винами — все напрасно. Не поддается. Лежит князь с открытыми глазами, глядит в темный потолок, в мерцающие, словно подмигивающие, огоньки лампад. У иных глаз красный, а у иных — с голубизной. Отчего бы это, думает князь.
Порою от долгого гляденья огоньки начинали подвигаться к нему. Это уж было совсем против смысла. И тогда он смеживал веки и держал их закрытыми, доколе все не утихомиривалось.
Иной раз не хватало терпенья. Тогда он вставал и неверными шагами брел к поставцу, где всегда стоял кувшин с холодным квасом. Пил всегда жадно, доколе его не ополовинивал. В животе разливалась прохлада, и при каждом шаге булькало, ровно в бурдюке. Порой действовало успокоительно, и он засыпал.
Сны же были сумбурны. Приходила к нему покойница матушка, звала за собою на нехоженые кручи, и шел он по краю, оскользаясь, но без напряжения. Во снах он всегда шествовал пеша и шагалось ему легко. Но отчего-то приходилось преодолевать какие-то крутые нагромождения земли. Словно некие великаны вознамерились насыпать земляные валы, да так и бросили свою работу на полпути.
Никто не мог растолковать значенья этих снов. Обычно те, к кому он обращался, говорили, что вот-де как в жизни дороги круты, так и во снах они воздвигаются еще круче. Он и сам так думал, однако, все казалось ему не так просто.
Надо было отправляться к братьям, а он все медлил, все отлагал, думал: вдруг что-то упростится, прояснится, вдруг молодой царь отправится на море и забудет про земные дела. Но приходившие вести были неутешительны. Царь медлил с отъездом и все отсиживался в Троице, чувствуя себя там в совершенной безопасности. И уже строптивые стрельцы стали ему повиноваться. А царевна, его царевна, после своего неудавшегося хождения к Троице совсем поникла. Видно, поняла, что проиграла.
Жаль было ее: вовсе себя запустила. Обрюзгла, прорезались морщины, глаза потухли, и вся она ровно опустилась в старость. Утешал, как мог. И что-то в нем самом оборвалось, будто кто-то наступил тяжелою лапой на сердце.
«Неужто меж нами была любовь, — думал князь с недоумением. — Неужто эта толстая, неладная баба могла полонить меня и вызывать восторги». Ныне она вызывала в нем еще и раздражение. Ведь толковал ей, толковал, что ее упрямство ни к чему не приведет, что ее опора на стрельцов — колеблющаяся, ненадежная. Привел в пример горестную, трагическую судьбу шотландской королевы Марии Стюарт. У той были неоспоримые права на престол, блестящая родословная. Но случилось ей однажды оступиться, и все пошло прахом, несмотря ни на что — и на наследственные права, и на выдающуюся красоту, на множество талантов — из-под ее пера выходили сонеты, пальцы извлекали чарующие звуки из лютни, она была неутомимой охотницей, настоящей амазонкой. Но стоило ей оступиться, как оступилась царевна Софья, и все стало рушиться. Один неверный шаг, второй, третий, и вот она уже пленница, мученица, и вот всходит на эшафот.
— Ты что же, Софьюшка, вознамерилась сложить голову на плахе, как сложили ее твои заступники Хованские, Федор Шакловитый и многие иные? Отчего не внемлешь разумным советам? Ведь царь Петр и остальных твоих сторонников приберет. И меня, грешного. Ох, за все будет плачено, за все. И за нашу любовь, и за твое своевольство. Такова жизнь. В ней ничего не проходит бесследно, безнаказанно. Кабы только цена не стала слишком дорогой, вот чего я опасаюсь.
Царевна виновато моргала глазами. Куда девалась ее всегдашняя победительность. Перед ним была баба, простая баба, да только вынаряженная как должно боярыне. Под глазами пролегли бурые потеки, там, где слезы размыли белила да румяна, к которым подметалась и сурьма.
— Не миновать мне сраму, — сказал князь Василий. — Жаль ребяток, людей верных жаль. Всех их разгонят да сошлют. Пойдут по миру сыскивать пропитание Христа ради. Сколь смогу их сберечь — сберегу. Да ведь отымут. К братьям намерен податься. А что из этого выйдет — Бог весть.
Неожиданно царевна пала пред ним на колени, и плечи ее затряслись.
— Виновна я пред тобою, князинька, прости меня, грешницу. Возмечтала я соединиться с тобою в законном браке, пред престолом Господним. Пустые то были мечтания, дерзостные. Вот и приняла я наказание. Поделом мне!
— Полно, полно тебе, Софьюшка, — как можно мягче произнес князь Василий. — Оба мы с тобою грешны. Эвон сколь ты слез-то выплакала. И откуда взяла? Мне вот иноземцы сулят пристанище — у короля польского да короля французского: окружат там меня почетом да стешут содержать на богатом пенсионе.
— И что? — вскинулась Софья. — И то благо. Соглашайся, Васенька. Ты для них человек бесценный. Там себя найдешь…
— Бог с тобою, Софьюшка. Можно ли мне, Голицыну, Гедиминовичу, с моею-то родословной бежать аки зайцу из родных пределов, где предки наши стойко за святую Русь держались? Вот уж будет срам так срам, пятно ляжет на всех Голицыных. Нет уж, лучше я потерплю.
— Ну и напрасно, — упавшим голосом произнесла царевна. — Я так на твоем бы месте согласилася. Да меня никто не зовет, кому я нужна.
— Э, не говори. Ежели хорошенько поискать, найдутся и на тебя охотники.
Софья обреченно махнула рукой и вышла. Обер-гофмейстер предупредительно распахнул перед нею дверь. Теперь она разъезжала в захудалой каретенке с продранным верхом со свитою не более как в два десятка человек. Казалось, всем этим своим убогим выездом она хотела сказать: вот до чего довели Нарышкины правительницу государства, благоверную царевну.
Но и посадские, и стрельцы, и торговые люди глядели равнодушно, разве что по привычке сдирали шапки да кланялись. Притом не так низко и подобострастно, как прежде. Экипаж был захудалый, да и запряжка цугом из четырех всего-то лошадей была ему под стать. Лошади были, видно, из стоялых, разномастные, отъевшиеся. Отвыкли, надо думать, в упряжи ходить.
Князь Василий проводил ее взглядом, стоя на крыльце. И тож приказал подавать. Он не собирался прибедняться. И выезд у него был роскошный, парадный, с гайдуками на запятках, лошади все в масть, вороные, карета вызолочена.
Утром прошел дождь, и московские улицы сделались непроходимы: бревенчатые мостовые затопила жидкая грязь. Князь Василий любил пешие прогулки, любил И верховую езду. Но Москва для всего этого была малопригодна. Для сего езживал он в одну из своих многочисленных подмосковных усадеб, хоть в то же Голицыно. Там он давал волю своим увлечениям — пешеходству и охоте с гончаками. Свора у него была большая — в полторы сотни. Не всех доезжачие да выжлятники выводили, но вот была забава, когда псы поднимали лису либо зайца. Князь Василий скакал на своем аргамаке за ожесточенно лающей сворой. Гон обычно заканчивался трофеем, однако ежели доезжачие не поспевали, собаки в ожесточении разрывали свою жертву в куски. Приходилось арапником раздирать воющий, лающий, обезумевший клубок.
Но уж давно забавы эти были оставлены. Не до них было. Князь Василий всем своим естеством, всею кожей ощущал, как сгущается воздух, как над головою начинают наползать тучи. Ждал, вот-вот грянет гром, разразится гроза. Но пока Бог миловал.