Владимир Плотников - Степан Бердыш
Короткополый рыбак на поваленном стволе разматывает бредень. Рядом лодка качается. Бердыш долго наблюдает за рыбарём. Наконец кличет, перепугав, велит править на ту сторону.
Коня привязал к осокорю…
Шли натужно. Ещё не сведенная хрустальной судорогой вода прогибалась тяжко, стыло-студенистой жижей. Или так ему казалось?
Всё было против, всё претило, пакостило, упиралось, издевалось.
И накатила с юности освоенная тяга учудить чего-нибудь, и лучше — бешено-несуразное. От злости, бессилия, ревности, обиды и… бес знает чего там…
С трудом, но унял яростный клокот. Перетерпев, перегорел. А перегорев, исполнился безмятёгой. Даже лениво прикрыл веки и любезно спросил рыболова, не сменить ли. Тот тревожно покосился на сонного и странного барина, испуганно отспасибил и ещё усерднее налёг на весла…
Сидел, не шелохнувшись, покуда нос лодки не вкопался в прибрежный куст вымола. Сойдя, повелел рыбаку лошадь с той стороны переправить на охотницком струге.
Да, у самарян ведь завёлся бойкий охотный промысел. Зверя били везде, но всего успешней — в горах, где, как стало известно, вроде бы лет двадцать обретался загадочный отшельник. То ли Жигуль, то ли Джигуляй.
День близился к исходу. Но мужиков двадцать, расстегнув зипуны, вкалывали до пота — устилали досками спуск от города к Волге. Некоторые, узнавая Бердыша, поснимали шапки. Он, рассеянно кивая, начал подъём.
Дышал тяжко, стариковски. У ворот переругивались две молодицы. Завидев пришельца, смолкли, поклонились, ехидно урывая глаза в земь. Понурый и отрешённый, шёл, не замечая.
Что-то обломилось в душе Степана. Он даже испытал неведомое дотоле: нудливую боль в грудине и прострельные уколы слева.
Шёл прямиком к терему воеводы.
Постучал. Ахнул ключник Вавила. Побежал докладать.
Бердыш брякнулся на скамью в прихожей.
Вышел князь, потучневший, не успевший снять блестящие сапоги — бутурлыки. И при этом — в белом исподнем. Лицо растерянно, без остроты в зрачках… Вонь нестерпимая из двери, капусты скисшей…
— Здорово, Бердыш. Не дивишься тишине в городе? — зашумел Жировой-Засекин, облизываясь: на опереженье шёл.
— Дивлюсь, княже, — жёстко откликнулся Степан, — а ещё более дивлюсь, как умеют некоторые сатанинским образом дела добрые перелопачивать!
— Чой-то ты? — взлохматил чуб воевода.
— А той. Что ли не ведаешь? Так скажи, не виляй: за тем ли я коней загонял, живот булату подставлял, бреши им конопатил, казаков сетями улавливал, чтоб ты с ними этак?.. С Матвеем храбрецом, Ермаковым сподвижником?
— Прознал, стал-быть? — нахмурился воевода.
— Шутишь, боярин? Нешто б скрыл?
— А чёрт его знает?! Делов у тебя тут вроде никаких. Пора б и в Москву лыжи вострить, с дотошными донесеньями. Ушёл, и бог с тобой! Самара мне передана. Сам бы, чай, всё обкумекал, без указчиков…
— Так даже? Ай, спасибоньки! Что ж, и сам думаю, в Москву пора…
— И это дело. И поклон от нас… — воодушевился Григорий Осипович, но Бердыш осадил резко:
— Еду. Нынче ж. Без промедленья. К Фёдору Иоанновичу, к Годунову… Еду. В ноги паду. Заслуги все свои припомню и, немалые, между прочим… Попрошу за станичников, и всё выложу о том, какие ты, воевода, шалости учиняешь…
— Да всё ль ты знаешь? — косо и оценивающе глянул хозяин.
— И чего знаю, хватит от кишок до ушек!
— Вижу: не всё! Послушай же, остынь. Сегодня-то, почитай, бой приключился, — прямой, как жердь, голос князя ретиво сглатывал любые оттенки. — Едва не порезались со станичниками. Камышник Ванька, есаул Матюшин, из заточенья с ворами бежал. А Тихоня П…к, тот через литовчан-копейщиков оповестил недалече тут кочующего атамана Кузьму Ослопа о нашей тяжбе. Камышника мы перехватили, но Барбосова станица и остатние шайки о Матюше прознали. Ну, и я, в таком разе, велел пополудни пытать, — князь вымолчал кроху, — заточников-то. Мещеряк, Тишка да Камышник, стервецы, стерпели. А вот другие, кой-кто, раскололись, как с ног когти содрали и солькой присыпали… Теперь уши прочисть. Эти змеи, слышь, своим татьям-собратьям призывы разослали. Дескать, ослобоните нас от изменщиков слова царского, городок Самару пожгите, побейте людишек, окромя литовских, этих ящеров паскудных. То про нас они так. И полетели крамольные вести на Волгу, на Увек, на Дон. И наказывает Мещеряк наперсникам свершить всё то на Олексеев день али на Благовещенье, али с крыгами. Всех нас, понимаешь, побить удумали, и меня тоже. А город — запалить. Ох, и хитёр Матюша, даром что ликом свят. По мне… так я мыслю: оттого и переметнулся он на службу, чтоб Самарой завладеть и извести царскую власть с поволья. Дальше — больше: когда мы вязать их стали, два казака отчаянно дрались, честили и нас, и послов, закалечили трёх стрельцов, а одного мурзу сбрыкнули. И как сбрыкнули! — Ненароком в воеводском голосе проклюнуло невместное для служаки, где непослушно свивались мечтательное одобрение, восторг знатока и полный смак. — Только мы петлю на строптивца накинули, так он саблю изловчился — прямо в пузо скуластенькому… Да что глаголы?! На это любоваться надо! Загляденье!
Степан тяжело сполз со скамьи, окраил колени руками, как ободьями, в захват:
— Надо ехать в Москву. Буду Годунова о пощаде просить…
— Ты свисти, свисти, да не увлекайся. Смекай, чего молотишь, — втискиваясь в хомут служаки, князь выровнял голос. — За кого пол взялся челом мазать? Воры окаянные как раз государя и воеводу царского позорили! Город, за который все, и ты тоже, живота не щадили, огню предать зовут! А ты!? — Воевода истово перекрестился, индо нечистого усёк.
Бердыш вскочил, мотнул бородой, отворил, не поклонясь, дверь.
— А царю челобитную мы уже отправили. — Сытый торжествующий громорёвок настиг уже на пороге. — И Лобанову упрежденье. И не подумай, что я один, злыдень такой-сякой. О том же просят высокие гости послы Норов, Гурьев и Страхов…
Бердыш отбросил чуб, пытаясь избавиться от досужего крика: и воеводского, и того, рождающегося снутри.
Что делать-то теперь? За кличи такие клубни и повыше слетают — не чета атаманской. Коснись чужого кого, Степан со смертным приговором бы и смирился, и перед доводами исчерпывающими отступил. Да и внимания, скорей, не обратил бы… Мало ли неправых приговоров и невинно срубленных голов. Но сейчас на доску ставились его честь, его слово. Казнить грозят тех, кто положился ни на чьи-то — на его — посулы и обеты. Тех, с кем сам же делил страх и славу яицкого побоища. Тех, кто… Тех, с которыми после их добровольной сдачи поступили уговору вопреки. Обман, предательство! И чего ради? Выставились перед ногаями!
Что ему осталось? Перегнать гонца с челобитной? Перехватить у него прошенье? Или навестить сперва Мещеряка? Уверить его… В чём?! Смешно, однако…
Яснее ясного…
Очнулся он, столкнувшись с парочкой. Растерянно поднял глаза.
— Полегче, удалой, — донеслось слева.
И мир онемел в девичьем ахе.
Сердце Стёпы заколотилось, временами срываясь в стынь дышащего льда. Против стояли, надо же диво тако, племянник князя и… Она. Брезгуя вертеть рылом по сторонам, Павел масляно лыбился на зазнобу.
— Как здоровьишко, Надежда Фёдоровна? — вякнул, как всегда, невпопад.
— А… — молвила еле слышно.
Княжонок нетерпеливо щёлкнул по кончику уса, снисходительно поправился:
— А так то не мужик. Маху я дал, значит. Чуга уж больно в пыли.
— Муж? — кивнул на кривляку Бердыш.
Она не кивнула. Ни да, ни нет! Крылатые малахиты влажнели и мелко вздрагивали.
Вот сейчас, не медля, хватай и уноси на край света! — задыхаясь, толкало, пихало сердце внутрь — в душу и наружу — в ум.
Нет, поздно… Не время…
Глаза прикипели друг к другу. Словно меж зрачками вонзились колья с нервущимися цепями. Племянник воеводы занервничал, что-то каркнул. Ей ли, ему? — не разобрали. В сей миг самым для обоих важным в целом свете были вот эти два печальных глаза, исполненные любви, муки, горечи и радости, тепла и света. Они освещали единственную тропочку друг к другу, от сердца к сердцу. Два глаза пред тобой, и боле ничего…
— Пойдём, — с присвистом потребовал усатик, трогая её локоть. Тщетно, глаза Нади были назначены не ему, они просили, молили, заклинали: «Не могу больше… Возьми… Бери… Уноси…».
— Я в Москву… за казаков заступиться съезжу… — холщовыми губами выродил Степан, вроде как успокаивал: «Обожди чуток. За дровами в лес сгоняю… Всего делов».
Глаза её ширились, пламенея теперь уже медью:
— Что ты, Стеня… Они ж поклялись тебя на первом сучке…
— Айда. — Павел повелительно дёрнул за локоть.
— Погодь, рында, — ласково и страшно прошептал Бердыш, сжал плечо молодчика. Лицо княжича перекосилось, тело повело ящеркой. От боли.