Геннадий Сазонов - И лун медлительных поток...
— Ай-е! Ай-е — что же это? Щох-щох! Ой, обожгло меня! Голова репой, как у Кентина… Аю-аю… рот не тот. А что Околь?
— Околь хохочет ему в лицо, — быстро оглядывается соседка. — «Юван, говорит, на медведя похож. Наверное, тот приходил, пока ты сеть вынимал». — «А пошто тебя Кентин из-за реки на лодке перевозил, когда за ягодой ходила? Каку таку ягоду брала? Или между кочек своей ягодкой завлекала?»
— О Милый Шайтан! Ягодкой своей завлекала…
Любопытно бабам: поглядывают, посмеиваются, ждут, что будет дальше.
— Словно порченый ты, Тимофей, — устало укоряет Околь. — Двенадцать детей растут, а ты? Да за што ты меня так, Тимофей?..
— За то… Столько детей принесла, а тебя совсем не убавилось, — хмуро, с какой-то потаенной болью отвечает Тимофей. — Вовсе мне непонятно, как родишь — сама словно сызнова нарождаешься. Да еще песни поешь… Просто цветом покрываешься, будто прежние годы к тебе возвращаются. От зимы к зиме я тускнею, а ты цветешь… как снова в девках ходишь. Значит, кто-то в тебе ту девку наружу вызывает… Как поймаю — враз того порешу! Ты, наверное, меня грамоте для того учишь, чтоб я с ума упал.
К Тимофею прислушивались мужики на сельских сходах. Судил, рядил он всегда толково, никогда не баловался словом. Оно у него было и надежно, и тяжело, последним его слово оставалось, когда делили охотничьи угодья, когда выделялись паи на таежных озерах и мелких речушках, — он знал каждое болотце, ручеек, озерцо вокруг Евры, обегал все, углядел и намертво запомнил. Ну а если охотник нечаянно заходил в чужое родовое угодье, то Тимофей со стариками дотошно разбирался, но не требовал скорого, жестокого суда, принародного наказания плетьми и мордобития — требовал общего осуждения. А это была крутая кара.
Испокон веков и пелымские, и кондинские, и сосьвинские манси, да и ханты-остяки и другие инородцы, обложены ясаком — «ясашные людишки». По-разному определялся ясак — тяжелая подать! Отдавал охотник в ясак дорогую пушнину, редкую рыбу, и не было конца и краю тому ясаку. Собирали тот ясак старшины из местных или нарочные люди, а то и русские волостные — гурьбой прибывали со стражниками, и у тех, кто не выплатил ясак, отнимали скотину, охотничью снасть и все дорогое. Могли и самого хозяина взять и отдать богатею в работу — с ясаком не шути, крутись, вертись, а ясак отдавай! Ясак — закон! А законов было больше, чем людей в Евре, наверное, больше, чем всех ребятишек на всей Конде, и все эти законы были не за манси. Все законы грозили, обнажали голодные зубы и клыки, поднимали пудовые кулаки, обещали раздробить, растоптать, сожрать, все они скручивали, связывали, отнимали надежду на правду.
И селянский сбор — из своих же евринцев — тоже закон, и не менее суровый, чем закон царя и исправника. Каждый охотник или рыбак, обиженный соседом или братом, сыном или отцом, мог подать прошение — рассудите! Мелких жалоб не было, и сход их не принимал — решалось главное, важное для общины, рода или семьи. Появлялся ли новый указ — читали громко, вслух и толковали его, обсуждали. Просился ли кто на поселение — опять селянский сход собирался, брать или не брать, а может, погодить, а ежели брать, то тогда ему место выделить, чтобы лес рядом не испортил да и вода б была неподалеку, да от какого угодья ему малость отделить, где выделить ему лес на порубку.
Правили на сходе и тех непутевых баб, что шлялись целыми днями из юрты в юрту, разносили всяческие слухи да сплетни. Такие бабы хуже короедов, спрячутся в доброе лицо, а сами точат до сердцевины — вот таких сход наказывал, повелевал мужьям поколотить их покрепче, чтобы из тех перья маленько посыпались. Поганый язык как налим — и мертвого не пощадит, ведь его в кузнице кувалдой не перекуешь.
Сход созывал староста, и хранителем обрядов от мужчин выбирался самый мудрый, и долго им оставался Максим Картин, отец Мирона и дед Тимофея. Затем его место занял Мирон, а теперь вот Тимофей, хоть и не был еще старым. Гордилась Околь мужем. Он держался с достоинством — красивое лицо его, излом бровей, складки у рта дышали властительностью, скрытой силой и умом. Многое он перенял у Апрасиньи, недаром она его пестовала, как медведица. Ведь не Мирон в вечных отлучках своих, то Апрасинья потихоньку передавала Тимофею тайны познания людей, их поступков и скрытых движений души, да что там говорить — глупая женщина никогда не поднимет над землей умного сына, как зайчиха не родит рысенка.
Как гордилась Околь, когда Тимофея несколько лет избирали волостным в Пелым. А избирали евринцы только самых честных и сильных. Собирал Тимофей ясак без крика, без слез и побоев. Задумал он селянский котел — что-то вроде общей копилки: каждый из охотников вносил в него пушнину — одну, две, а то и пять шкурок, глядя по угодью, по сезону. Русские, что поселились в Евре, вносили в котел ячмень и рожь, кузнечную и гончарную поделку.
— Он нас здорово выручит в трудные годы! — убеждал евринцев Тимофей. — Не каждый год в урманах спеет белка, уходит в другие земли за орехами, уходит за ней соболь и другой зверь.
Котел наполнялся, и Тимофей берег его пуще своего добра. Когда погиб на промысле охотник из рода Молотковых, помог тот котел семье целиком рассчитаться с ясаком. Вдовам тоже перепадало из котла, не голодали шибко.
Тимофей, собрав ясак, отправлялся с ним в волость, оставался там иной раз надолго. В волости его обсчитывали, писали какие-то непонятные бумаги, а по бумагам тем, которые не могла толком прочесть и Околь, получалось, что нужно еще добавить ясаку. Околь учила мужа и детей грамоте, но Тимофей потел, наливался бессильной яростью и не всегда понимал. Вот считать его Околь научила быстро. И в волости его за то уважали, хотя все равно обманывали.
Хуже всего было то, что из-за этих ясачных дел упускал Тимофей золотые охотничьи деньки. Все чаще задерживали его в волости. Мелкие чины выманивали у него взятки, грозили и спаивали. И вот, приходя оттуда, истосковавшийся по семье, он учинял сыск и устраивал погромы. Опять он вглядывался в младших сыновей и находил не свои уши, не свои брови, а голову еловой шишечкой, как у Алычева Мишки.
— Все одно я выслежу его! — грозится Тимофей, и Околь сникает. Устала она от его ревности. И так хочется увидеть его прежним — веселым, дерзко-отчаянным и слабеющим от ласк.
Саннэ, Сандро и Леська-Щысь
1Не торопясь текло время, проплывало, как тени за солнцем. Подрастали березы на горельниках, зарастали озера среди болот, река круче изгибалась в кольца и меняла берега. Медленно менялась дремотная жизнь. Люди добывали зверя, ловили рыбу, выращивали скот, жили маленькими и большими радостями, пировали на свадьбах, раскидывали погребальные костры, приносили жертву Злым и Добрым Духам. Женщины в великой надежде рожали детей, пестовали их и в великом горе расставались с ними во время болезней и мора. Мужчины приносили в дом пищу, хранили мудрость и заветы предков. У Околь и Тимофея поднималось двенадцать детей, а пятерых уже похоронили в горючем горе, отдали в другое царство, о котором лишь рассказывают красивые сказки, но куда никогда не торопятся живые. Там души живут так же, как и люди на земле, но все-таки лучше, когда тело и душа живут вместе.
Наверное, Царство Мертвых неподвижно, там отдыхают души от тяжести земной. Так почему же жизнь отяжелела, огрузнела, отчего стала так давить на шею и сгибать плечи? Отчего стало труднее дышать — вокруг то же небо, та же тайга и река? Те же ветры над озерами и туманами, те же берега держат реку, над которой с криком проносятся чайки. На памяти Тимофея, на памяти всех живущих в Евре все, что окружало их, казалось устойчивым, плотным, и люди рождались, чтобы повторить все и повториться. Закон — повторить все и во всем повторяться? Но почему что-то мешает жить так, как жили деды? Что мешает — ну-ка оглянись! Оглянись вокруг, Тимофей Картин! Вглядись — у тебя же зоркие глаза, у тебя умное, сильное сердце. Почему и ты, хранитель капища, почему уже и ты не веришь слепо в своих богов? Почему? Научился грамоте, и что-то приоткрылось тебе? Или Околь прикоснулась к тебе слабым своим Христом, дивными сказками о спасении души, о справедливости, которой не может быть на земле? Оглянись вокруг, Околь! В чем повторяются твои дети? Ведь они уже не могут жить, как Мирон, как Тимофей, они уже не остерегаются языческих законов. Рушится кровля капищ, и рушится потихоньку то, что было родом, что было племенем. И что же рушит древние, исконные отношения людей, что?
— Да, я женщина! Я храню твой очаг, — сказала однажды Околь Тимофею. — Ради тебя и твоих детей я стала поклоняться твоим богам. Но поздно — наступает безверие. Люди еще по привычке молятся и приносят жертвы, но в душах их поселились другие законы. В душах их — боги денег.
…К Околь часто заглядывала девушка Саннэ из деревушки Сам-Павыл, что в пяти верстах от Евры. Саннэ, из рода Лозьвиных, у своей бабки научилась шить красивые сапожки, женские шапки из гагары и шубки из белки. Как это ей удавалось, никто не знал, но перо на груди гагары изумрудно отливало и фиолетово отсвечивало голубичным соком. Шапки из гагары ценились дорого: птицу эту трудно добыть. Она не подпускает на выстрел из лука, а как только щелкнет курок ружья — мгновенно ныряет. Оттого шапки из гагары носили самые щеголихи, красивые женщины, которых еще не устали любить и холить мужья.