Григорий Канович - Огонь и воды
Я просыпался вместе с ней и, ворочаясь с боку на бок на продавленном диване, долго и боязливо прислушивался к тому, как она в потемках одевается; натягивает на себя шерстяную кофту, подаренную Хариной; как шлепает поношенными туфлями, купленными перед самой войной в фирменном магазине Фейгельмана; как осторожно прикрывает скрипучие двери и как ее недобрым, отрывистым лаем провожают до самой школы несговорчивые казахские собаки.
За работу мама принималась с самой ранней рани, благо в степи рассветало удивительно быстро (рассвет обрушивался и накрывал тьму, как оползень - мощно и неудержимо). До начала уроков нужно было привести в порядок все: протереть парты, помыть в классах и коридоре полы, вымыть окна. Хуже всего приходилось зимой, в темную пору года, когда из райцентра прекращали подачу в кишлак электричества или когда оно поступало с большими перебоями. За свою работу мама ничего не получала - деньги в колхозе никому не выдавали. И коренным жителям и эвакуированным начисляли трудодни, за которые по распоряжению председателя Нурсултана Абаевича Абаева каждый работник в конце года (если год был урожайным) получал не рублями, а натурой - картошкой второго сорта, мерой сорной ржи или подгнившей свеклой, забракованной приемщиками областного сахарозавода из Чимкента.
Трудодни начисляла Харина, которая с отличием закончила в Алма-Ате финансовый техникум, а помогал ей Ицик, тихий, высохший, как саксаул, еврей - беженец из Вильнюса, очутившийся с женой в предгорном "Тонкаресе" раньше, чем мы, и ни с кем, кроме своей строгой начальницы, в колхозе не водившийся.
- Такого бухгалтера свет не видывал, - нахваливала Ицика тетя Аня, - видно, уже в чреве матери счетами щелкал.
Целыми днями они сидели в конторе и колдовали над этими таинственными трудоднями, но наша хозяйка не раз предупреждала маму, чтобы та не очень-то надеялась на свои заработки - мол, тут колхозникам и до войны-то доставались только крохи, а сейчас даже и на крохи рассчитывать нечего: "Все для фронта!" Бедолагу воробья, и того до весны такими хлебами не прокормишь.
- Подъем, ленивцы! - снова крикнула тетя Аня в темноту, но темнота на ее крик не откликнулась. - Зойка! Гриша! Будь жив отец, вытянул бы ремнем обоих по теплым ягодицам, тут же, притворщики, вскочили бы как миленькие. Картошка нарезана, масло уже в сковороде, жарьте и ешьте, только хату не подпалите, - наставляла она темноту. - Простокваша на полочке в крынке… Ну, я пошла.
Шаги.
Скрип двери.
Кашель.
И снова тишина - даже Рыжик не залаял.
Зойка не шевелится.
Лежу и я неподвижно. Глаза залеплены неприснившимся сном; теплое одеяло пахнет чужими тайнами; потягиваюсь; ловлю спросонья первые, отчетливые, как зарубки на дереве, звуки за окном.
- Иа! Иа! Иа!
Это Господу напоминает о своем безотрадном существовании ишак охотника Бахыта, у которого снимают угол рыжеволосый Левка Гиндин и его мама-музыкантша.
- Цок-цок-цок…
Это выводит из стойла во двор свою Молнию - красавицу-ко-былицу Кайербек, сын Бахыта. Сейчас упрется ей коленом в живот; подтянет подпругу; возьмет короткую и хлесткую камчу, сплетенную не то из бычьей кожи, не то из медной проволоки; намотает, как драгоценный браслет, на мускулистую правую руку и легко и уверенно заберется в обтянутое темным, цвета запекшейся крови, седло и помчится во весь опор в поля. Объездчик каждый день облетает их, как беркут небо. Кайербек и сам похож на беркута - настороженный, лохматый, глаза узкие, ненасытные. Еще задолго до восхода, до того, как солнце позолотит крыши кишлака и горные отроги, он обскачет на Молнии все свои владения - и поля вымахавшей кукурузы, и колосящуюся на ветру рожь, и бахчи с пузатыми арбузами. Кайербек сторожит колхозное богатство от воров и расхитителей. Лучшего стражника, чем сын Бахыта, не то что в колхозе - во всем Джувалинском районе не сыщешь. Пока объездчик и его Молния кружат по окрестностям, ни один колосок не пропадет, ни один кукурузный початок тунеядцам не достанется, никто ни одного арбуза не утащит. А уж если Кайербек какого-нибудь вора заарканит, то не только все отберет, но и всю душу из него вытрясет. Недаром же его в тылу оставили. Сам военком из райцентра в "Тонкарес" пожаловал, шестьдесят с лишним километров по степи на "газике" гнал, чтобы с Кайербеком за скорую победу над Германией выпить. Объездчик и по части выпивки мастак, пьет и не хмелеет. Выпили они с военкомом можжевеловой водочки, закусили бараниной (по этому случаю барашка специально зарезали) и наутро ударили по рукам:
- Твой фронт, Кайербек, тут, в "Тонкаресе". Вредителям и врагам родины никакой пощады!
Объездчик их и не жалел. Врагами родины были не только голодные односельчане, но и отощавшие домашние животные.
Забредет какой-нибудь неразумный телок в рожь, Кайербек так исполосует плеткой беднягу, что тот полуживой потом с неделю проваляется в хлеву, мыча так, что пастухам на предгорных выпасах слышно.
Само имя - Кайербек - уже на всех страх нагоняло. Даже могущественный председатель Нурсултан Абаевич, у которого, как уверяла наша хозяйка, было три жены и одна любовница, побаивался объездчика. Лучше, мол, с ним не связываться - Кайербек не только кунак районного военкома, но и с начальником НКВД на короткой ноге. Председатель сторонился Кайербека и на его самоуправство смотрел сквозь пальцы. Только Харина перед ним не тушевалась и страха не испытывала. Другой он своего позора никогда бы не простил. Еще бы - такому герою баба задницу кипятком ошпарила!.. Может, она и зря его не боялась. Ведь Кайербек не только по полям за расхитителями гонялся, он был и добровольным милиционером (что с того, что без мундира и без погон). Случись что - тут же руки заламывал и в колхозную каталажку волок. Сын Бахыта сам и суд вершил, и приговоры выносил, и в случае надобности в надзирателях ходил.
Зойка мне эту колхозную каталажку не раз показывала. То был самый что ни на есть обыкновенный коровник, громоздившийся на самом выезде из кишлака, вблизи песчаного кургана, где закапывали павшую скотину. Перед отправкой "вредителей" в район в следственный изолятор их до первой попутной телеги или грузовика сутки-другие держали взаперти вместе с буренками. Больше всего задержанных бывало осенью, во время уборки урожая, когда на полях и огородах было что украсть. В каталажку Кайербека частенько попадали и уклонявшиеся от призыва в армию. В отличие от воров и расхитителей дезертиров связывали веревками, и сердобольные коровы тыкались в них своими теплыми добродетельными мордами и, жалеючи, облизывали шершавыми натруженными языками.
- Гриша, ты спишь? - голос Зойки звучит неожиданно бодро.
- Нет, - отвечаю я ей с такой радостью, будто первый раз в жизни проснулся. - А ты?
- Сплю, сплю, - шепчет она и заливается смехом.
От ее смеха так хорошо, так хорошо, что хочется просто плакать.
- А как же школа?
- Школа? А может, сегодня пропустим?
Я слышу, как она в сандалиях потопала к окошку, как распахнула его и громко вдохнула утреннюю прохладу.
- Нельзя пропускать, - говорю я, борясь с соблазном остаться в хате с ней наедине. Я еще ни разу не оставался с Зойкой наедине.
Одно дело под открытым небом, где с тебя глаз не сводит каждая пташка, каждое деревце, каждый жучок, а другое дело - в пустом доме.
- Можно, - возражает Зойка. - Руслан и Людмила подождут.
Зойка не спеша одевается и лениво бредет мимо дивана с плюшевой спинкой на кухоньку, отгороженную от горницы марлевой занавеской.
- Ты как хочешь, а я пойду, - говорю я. - Надо маме помочь. С ее ли сердцем воду таскать…
- У всех сердце, - говорит Зойка таким тоном, словно посвящает меня в великую тайну. - И у тебя, и у меня. Не веришь, так послушай. - Она вдруг выныривает из-за занавески и кокетливо подбоченивается, как взрослая.
- Что послушать? - бормочу я и встаю с дивана.
- Мое сердце.
Она приближается ко мне и принимается бить себя кулачком в грудь.
- Ну что ты стоишь как вкопанный! Нагнись и послушай…
Светловолосая, голубоглазая, Зойка стоит передо мной и доит свои тонкие, как ржаные колосья, косички. Доит и ждет - склоню я голову или нет.
Слышно, как на сковороде домовито шипит подсолнечное масло. Из кухоньки тянет духом жареной картошки. В распахнутое окно струится заря, покрывая небеленые стены и потолок здоровым румянцем.
Приветствуя наступление утра, в конуре не зло, почти застенчиво гавкает Рыжик - полуслепая дворняга Хариных.