Тамара Каленова - Университетская роща
Когда прутья сгорели и дым перестал клубиться, Крылов посмотрел на часы и торжественно сказал:
— Приготовьтесь, господа!
И лопаткой поддел дымящуюся дерновину.
Нетерпеливым ребячьим взорам открылся… обыкновенный горшок. Не очень ровный, не очень ладный. И все же они смотрели на него, как на чудо. Этот горшок был, конечно, лучше и пригожей, чем расписные городские, которые привозили с ярмарок в Успенку мужики. Потому что он был сделан их собственными руками.
— Ну как, нравится? — спросил Крылов, вынимая теплое издельице из ямки.
— Хороший! — хором воскликнула, как выдохнула, ватажка, и горшок заходил по рукам.
— Вот и добро, — потеребил бородку довольный Крылов. — Берите себе на память. А для бунии-бунии мы сейчас еще слепим. Да, Нюша? Повыше да пошире…
Второй горшок получился не хуже первого. Буния-буния укрепилась в нем удачно, словно век там сидела.
Дети помогли и с поливкой. Все подводы быстренько облазили, напоили растения. Даже маленькая Нюшка старательно ковыляла вслед за старшими, прижимая к груди кружку с водой.
— Спасибо вам, дорогие помощники, — похвалил Крылов. — А теперь давайте-ка поближе к костру. У меня каша знатная осталась, хлеб… Чай с душицей да с сахарком попьем!
Ватажка окружила обмякший костер, и на лесной поляне сделалось уютно, как в просторном доме.
Дети ели нежадно, степенно, как и положено в гостях. Деликатно поскребли дно котелка и, облизав струганые ложки-щепочки, отодвинулись от костра, показывая хозяину, что сыты и довольны.
Маловато каши, конечно. На девятерых-то. Крылов прикинул, чем бы еще угостить ребятишек. Вспомнил! Достал из узелка остаток колониального товара — кишмиша, подаренного ему на прощанье казанским аптекарем. Отсыпал каждому поровну в протянутые ковшичком ладошки.
И тут заметил ревнивый взгляд подошедшего незаметно Акинфия.
— Держи и ты, — сказал ему Крылов. — А это старику отнесешь. Да смотри, не обижай его. Я вижу. Старых да малых обижать грешно. Запомни, Акинфий.
Федька стоял рядом и внимательно слушал. В другое время Акинфий не преминул бы щелкнуть мальчишку по носу за чрезмерное любопытство, но в присутствии барина не посмел.
Неожиданно стало темнеть. Сначала пропали очертания дальних кедров, потом размылись фигурки на поляне, ярче сделался костер.
— Пора и домой, — напомнил ребятишкам лёля. — Там вас, поди, уж обыскались.
— Не-е! Не хочется… Не пойдем, — забунтовали те. — Пусть барин расскажет еще что-нибудь!
— А расскажу — пойдете?
— Тада пойдем.
— Хорошо, пусть будет по-вашему. Идите сюда, от огня подальше.
Крылов отвел ребятишек за кедр, велел зажмурить глаза, а сам скользнул к подводе, где в стеклянных банках и картонных коробках хранились лекарственные растения и прочие редкие находки, собранные им по пути. Вынул из-под рогожки какой-то предмет и накрыл его широкими ладонями, как птенца.
— Смотрите…
Развернул руки — и в густых сумерках на его ладонях возникло нежное свечение, бледное и загадочное. Свечение завораживало, околдовывало.
— Самосветы! — внезапно охрипшим гоосом выдал свое волнение Акинфий.
Словно очнувшись, дети враз потянулись к мягким кудрям холодного огня.
Дав им полюбоваться, потрогать, — на ощупь огонь действительно мягок, сыроват, — Крылов сказал:
— А вы знаете, дети, это мох. Обыкновенный мох. Я нашел его верстах в тридцати отсюда, на прошлой стоянке. Вот вырастете, в тайгу пойдете… Станете смелыми охотниками, будете свой край изучать. Может статься, вечером или ночью повстречается и вам такая свет-полянка. Не топчите ее. То мох самосветящийся растет. Редковато встречается… Про него тоже сказки складывают. Будто бы маленькие лесные жители, лесовички, зажигают по ночам фонарики-огоньки. Стерегут свои зачарованные сокровища… А на самом деле это мох, дети. Травка такая, которая днем лучи солнца как бы в себе накапливает, а ночью светиться начинает.
— Самосвет-трава, — прошептал Федька.
— Можно и так сказать, — поощрил его Крылов. — Понравилась сказка? Вот и отлично. Возьми, Федя, эту травку. От меня на память. Может, когда-нибудь встретимся. Вырастешь, выучишься, приедешь в Томск, в Сибирский университет — меня спроси… И ты, Акинфий… И вы все…
— А как спросить-то? — поинтересовался Федя, принимая светящийся комочек.
— Спроси Крылова. Ботаник Порфирий Никитич. Запомнил?
— Ага.
— Вот и ступайте. С Богом!
Ребята попрощались и нехотя побрели по домам. Они шли через поляну гуськом, о чем-то переговариваясь. Их было долго видать, особенно Федю с самосвет-травой.
Крылов проводил ребятишек, постоял в темноте. Грустное томление, печаль, разлитые в недвижном ночном воздухе, завладели и им. Хотелось сокровенной беседы, дружеского участия…
Прежде времени осина пожелтела.
Лист широкий осинушка обронила.
Стояла осинушка на отбросе…
Стараясь не хрустнуть веткой, Крылов сделал несколько шагов вперед. Так и есть, не ошибся: пел старик-лёля. Он сидел у догоравшего костра; вздернутая бородешка его, похожая на пучок степного ковыля, легко шевелилась, трепетала в горячем потоке, шедшем от красноватых пыхающих углей.
Ветром осинушку качнуло,
Сучья у осинушки приломило,
Листья дождиком обстегало,
Вершинушку красным солнышком подсушило,
Кору зайки белые обглодали…
То была старинная песня сибирских обозников. Крылов уже слыхал ее прежде, но дребезжащий тенорок старика сообщал ей нечто новое, сокровенное. Глубочайшая мужская печаль о нескладной судьбе, о невозвратной поре недолгой и неяркой молодости звучала в песне так обнаженно, что делалось не по себе.
Прежде времени головушка поседела.
Прожила головушка на чужбине,
На послугах ты у вязниковца,
У приезжего купчины-ковровца;
Тридцать лет головушка служила,
Золотой казны она не накопила,
Силу крепку в обозах надорвала,
По большим дорогам силу растеряла.
Накопила только, голова, ты долгу,
Выслужила только грубое ты слово:
«Ах, мужик, дурак ты, неотес сибирский!»
Старик умолк. Опустил голову, задумался, глядя на угли. Издали казалось — задремал.
Крылов неслышно прошел к своей подводе, лег на расстеленную палатку и долго смотрел в темный клочок неба с одной-единственной звездой над головой. Ему было грустно и… радостно. Счастливо от мысли, что все у него в жизни идет как полагается. У него есть жена, дорогая Машенька, обещавшая тотчас приехать к нему из Казани, как только он устроится на новом месте, не убоявшаяся Сибири. У него есть будущее — любимая работа на благо Отчизны. Он чувствовал в себе силы нерастраченные, жажду самоотречения жгучую; он стремился в неведомый Томск, словно к заветной цели…
А грустно было потому, что он один, и кругом особая ночная тишина, что умолк старик, а его песня еще продолжает звучать в ушах: «Выслужила только грубое ты слово: «Ах, мужик, дурак ты, неотес сибирский!..»
Милосердная песня
Раннее утро занялось бескровно, мглисто. Вяло, будто с ленцой, коротко прерываясь и начинаясь вновь, моросил сеянец. Уезженная дорога набухла, вот-вот готовая размякнуть и превратиться в слякоть. Спины, бока лошадей маслянились от влаги, шерсть на них походила на мятый плющ. Сыростью пропиталась одежда.
Пока запрягали, готовились в дорогу, Крылов нарезал в заболоченной низинке пушицы. Заложил в сапоги.
— Семен Данилович, не угодно ль теплой травы? — предложил он, указывая на оставшуюся охапку. — Возможно, кому-нибудь нужда… Преотлично сохраняет ноги!
Старшой хмуро махнул широченной рукой и зачвакал разбитыми сапогами прочь. Лень переобуваться. После вчерашнего трещит голова, невмоготу расцепить пересохшие губы.
Артель Семена Даниловича выглядела не лучше. Угрюмые, непроспавшиеся глаза, помятые и серые лица, всклокоченные бороды, как во сне, замедленные деревянные движения. Так что на призыв барина утеплить сырые ноги откликнулся только один старик-лёля.
С тем и отправились в путь.
И вновь обняла тишина. Окружила безлюдная вековая тайга: желтые сосны, шептун-дерево осина, копьевидные ели.
Как и в прежние дни, Крылов шел с первой подводой, погрузившись в свои мысли.
В Сибири он впервые. Как-то странно сложилась его судьба: родился в Минусинском уезде, на Енисее, но в Сибири — впервые. Много слышал о ней от матери, о деревне Сагайской, где временно, по разрешению помещика, жила семья и откуда Порфирий был увезен еще малюткой. Много читал о ней. А вот шагать по сибирской земле довелось только теперь, в тридцать пять лет…
Казалось бы, ничего особенного, сверхнеобыкновенного, не открылось перед ним после того, как закончилось восточное предгорье Урала и пошла обширная западной Сибири низменность, самая огромная в Старом Свете. Никаких резких отличий в растительном покрове.