Елена Крюкова - Русский Париж
— Хочу, — Анна кивала. — Найди!
И Лидия однажды вернулась домой веселая, хоть черные круги под глазами углем печным горели: нашла, нашла тебе работу, и прехорошую! Много обещают платить! Богачка такая — у-у! Знаменитость!
Анна приоделась, к одному-единственному темному платью прицепила другой воротничок, беленький, парадный, кружевной, влезла в единственные на каблуках туфли и пошла по адресу.
Разыскала особняк на набережной Сены. Рядом — мост, и на колоннах — позеленелые от старости, вздыбленные кони, крылатые. Три коня медно-зеленые, а один — резко обернулась — золотой! Рабочие позолотили, начистили. Кто бы позолотил ее нищую, черную жизнь?
Долго дергала за витой шнурок звонка. Услыхала шаги: кто-то сбегал по лестнице. Залязгал замок.
— Что нужно?
Горничная глядела неприветливо, мрачно, исподлобья. Анна бессознательно заправила за ухо прядь, висящую вдоль щеки. Уняла дрожь губ.
«Даже и без bonjour. Побирушкой сочла».
— Я от Чекрыгиной. На работу по найму. Могу делать грязную работу. Поломойка. Судомойка. Чекрыгина сказала — вам нужно.
Горничная хмыкнула, впустила Анну. Анна поднималась вверх по мраморной, сахарно-белой блестящей лестнице — и чуть не упала, зацепилась каблуком за ступеньку. Коридоры, двери, еще коридор, мягкий ковер под ногами. Везде ковры. И пахнет хорошо: духами, кофием, круассанами свежими и почему-то собаками, псиной, но не противно, а весело.
Снопы света ударили из широко распахнутых дверей. Анна вошла в эти двери, подумала: «Золотые ворота! Царские врата — как в церкви…». В широкой, как море, гостиной пол застлан узорчатым ковром. На ковре сидела в коротком, прозрачном платье — нагло, неприлично видны груди и живот, темная перевернутая пирамидка волос внизу живота — уже немолодая, но еще красивая простоволосая женщина, в теле, чуть грузная; глаза ее искрились, рядом ползали два ребенка — мальчик и девочка — и лежали, как два сфинкса, два больших, бархатных мышастых дога; дети и собаки катались по ковру, хохотали, и женщина хохотала вместе с ними.
— К вам, мадам! — кинула угрюмая горничная и ускользнула.
Женщина тяжело, сначала смешно встав на четвереньки, как собака, приподняв увесистый зад, поднялась с пола. Анна отворачивала голову, не могла смотреть на просвечивающее сквозь нежно-оранжевый газ голое тело. Ни корсета, ни панталон, ни чулок на даме не было. Лишь кусок прозрачной ткани. Дама сделала шаг к Анне, и будто светлая музыка зазвучала. Анна уже не могла от нее глаз оторвать. Она двигалась нежно и плавно, и руки пели, и колени смеялись.
Дама поймала восхищенье и отвращенье в глазах Анны. Закусила губу.
— Поломойка мне нужна, — насмешливо сказала.
— Сколько будете платить?
— Не пожалеете. Не обижу.
— Но у вас же везде ковры!
— Вы не умеете справляться с ковровой пылью? Тогда вы мне не нужны!
Колени Анны подкосились. Выдавила, улыбаясь вежливо:
— Умею. Я много чего умею. И — с детьми возиться!
— У меня есть нянька. — Глаза надменной полуголой дамы подобрели, она погладила подол своей странной, античной туники. — Но если вы пожелаете их развлечь — пожалуйста! Вы русская? У вас отличный французский! Что так смотрите? Наряд не нравится? Я танцовщица! По миру гастролирую! Мое имя — Ифигения Дурбин! Слышали? Недавно вот в Америке была! Чушь эта Америка! — Она выругалась. — Merde!
Анна застыла. Не могла опомниться. Она читала об этой даме в газетах, хоть газеты ненавидела; читала, чтобы знать, когда война начнется — все и в Праге, и в Париже бесконечно болтали про войну. Вот как — поломойка у самой Дурбин! Семен расхохочется. Она-то думала, Дурбин в Лондоне живет, а она, на-ка тебе, парижанка!
— Тряпки, ведра и щетки вам Лизетт даст. Лизетт, что вам дверь открыла!
Анна пошла к двери. Острые каблуки старых московских туфель — их подарил ей в голодной, холодной Москве старик князь Волконский, обожавший ее стихи, — тонули в мощном ворсе ковра. Былое погибло. Она похоронила свое время. Князь сидел в кресле, как больной орел, а Анна приходила, варила ему кашу и кормила его с ложечки. Как ребенка. О да, она умеет с детьми. И со стариками. И со зверями.
Князь Волконский все равно умер. От голода. Когда у Анны закончилась крупа. Она пришла однажды, прибрела по метельной улице, неся под незастегнутым пальто укутанную в дырявую шаль кастрюлю с кашей, а он сидит в кресле уже каменный, ледяной. Памятник самому себе. Легко умер — на лице ни следа последней борьбы, страха.
Она похоронила князя. Вместе с Андрюшей Быковским. Он тогда еще не уехал в Берлин.
Они везли мертвого князя на кладбище на двух связанных детских салазках.
Собаки нюхали Аннины ноги. Роняли слюну на ее единственные фильдеперсовые чулки.
— Эй, как вас зовут? — крикнула Ифигения ей в спину.
— Анна Царева, — сказала Анна, не оборачиваясь, и голос ударился о массивную дверь с вычурной лепниной и отлетел мертвым эхом.
* * *Так стала Анна работницей у мадам Дурбин.
Ирландка Дурбин давно уже объехала полсвета и жила там, где захочется, подолгу — в экзотических странах: в Японии, в Индии, в Мексике. У нее было три дома — дом в родном Глазго, дом в Риме, она любила Вечный город, и особняк в Париже. Знаменита Дурбин была тем, что первая освободила балерин от пачки и от пуантов — стала танцевать в просторных греческих одеждах, имитировать античные танцы, вставать на всю стопу. Это казалось вопиюще грубым, жутким. Первые выступления Ифигении освистали, ее самое забросали тухлыми яйцами. Дурбин проплакала всю ночь, а наутро позвонила импресарио: «Жюль, делайте мой вечер! Через неделю! Послезавтра! Завтра!». Она вышла на сцену Бурбонского дворца в немыслимо короткой тунике, ее широкие грузные бедра и свисающие двумя тяжелыми дынями груди были у всех на виду. Дурбин поздно начала танцевать, и детей родила поздно — от пятого мужа, красавца-американца, актера киностудии «Парамаунт», понимая: сейчас или никогда. Детки получились превосходные, ангелочки щекастые, умники. Ангел-мальчик и ангел-девочка. Когда рожала — орала так, что слышал весь квартал.
Развелась с пятым мужем, вышла замуж за шестого, за седьмого — все неудачно: шестой ограбил ее сейф и удрал на Кубу, седьмой, французский поэт, ночи напролет проводил в пьянках, обошел все парижские ночные клубы, дебоширил, изменял. Когда Ифигения шало, нагло, назло изменила поэту с продюсером, поэт застрелился из «смит-и-вессона» на берегу Сены. Тело нашли в реке у пристани, где всегда причаливали голландские барки, в серый, зеленоглазый, туманный день. Револьвер — на парапете набережной. Отпевали самоубийцу в монастыре Сен-Дени — Дурбин не сказала кюре, что поэт выстрелил в себя, наврала — утонул на рыбалке. Далеко разносился гул мрачных, басовых колоколов.
Роста Дурбин была высокого, и телеса у ней богатые были, и она их не стеснялась. На ее туалеты заглядывался весь Париж. После того, как ее ограбили, она сделала турнэ по белу свету — и заработала столько, сколько не снилось ни одному артисту «Grande Opera».
Белоручка, она никогда не делала по дому ничего; стряпня и уборка — фи, как это пошло! Она лишь любила купать детей. Раздевала их, тетешкала, окунала в теплую воду. Дети визжали. Голубая вода солнечно колыхалась в лохани. Ифигения была счастлива.
О да, она всегда была счастлива! Даже когда ревела ревмя, ограбленная. Даже когда стояла навытяжку, как императорский солдат, над гробом седьмого мужа.
Эта женщина? Анна, как ее там, За-рьов? Русская эта? Руки жилистые, сильные. Пусть чистит ковры и моет полы. Ей со служанкой говорить не о чем.
* * *Анна старалась. У нее получалось. Ковры дышали влагой и чистотой. Полы блестели. Мраморная лестница сверкала чище брильянта. Иногда Анна видела, как репетирует Ифигения: украдкой заглядывала в просторную студию, где танцевала хозяйка.
Пируэт. Пируэт. Еще антраша. А это, какое красивое па! Будто птица летит! Гранд-батман.
Весь день у мадам Дурбин, а вечер на улице Руве. Там дети и здесь дети. Спасибо Лиде, накормит-напоит. Чем дальше течет безжалостное время — тем стыдней, неудобней. Лидия ей не нянька! Семен иной раз оставался дома. Он все не мог найти работу, и они жили на Аннины деньги.
Дети вечером — уложить спать, капризного Нику успокоить, улестить, усыпить длинной, как пряжа, сказкой. Сказку сказывает Анна, а глаза слипаются, языком кружева плетет. Александра давно уже спит, сопит. На цыпочках пробраться в другую каморку. Семен не спит, глядит в потолок. А ее морит, убивает сон. Ложится рядом. Какая тут любовь! Нет объятий — их съела работа. Поцелуи нищета сожрала. Лежат рядом, вытянувшись, и каждый делает вид, что спит. По крыше стучат капли дождя. Это стучит время. Бом-бом, цок-цок. Каблучки неба. Небо ходит на каблуках дождя.
Встает тихо, чтоб не скрипнули ржавые пружины. Крадучись, идет к столу. Садится. Бумаги предательски шуршат. Громко скрипит перо. Господи, помоги мне написать эти слова. Господи, не отними у меня дар мой.