Марина Богданова - Десять ангелов Мартенбурга
Когда в узелке и правда моё постирано. Иной раз своё старье суёт: юбка вот нижняя у меня сейчас хорошего полотна, чулки толстой шерсти, деревня, а тёплые. А платье ее болтается, как на пугале. Сукно хорошее, и ростом мы с ней вровень. Корова и есть. У неё в кухню лохань вытащена, вода нагрета и мочалка распарена. Полынная, от вшей хорошо. Меня моет, хоть и брезгует. Грязное унесёт, чистое даст. У неё еда-то всякая — что принесут, за то и спасибо. Знахарке всё тащут. Лепёшки вот с мёдом — небось, и муку, и масло, и мёд — всё принесли. Знай пеки да намазывай. Лепёшки съем, а колбасу — в мешок. И пирог с мясом, и яйцо варёное — в мешок.
И ведь не по доброте — в глаза не смотрит и вижу, брезгует. Не вшами моими, не грязью — что знахарка грязи не видала? Мной брезгует. Или обет какой дала? Поп что ли приказал? А то вот ещё думаю… а ну как дочка она мне? Тяжёлой я, вроде, ходила, и не раз, а рожала ли — не помню. Цветочки есть такие мелкие, жёлтые — чтоб не понести, ещё корешки есть — травить. А уж если совсем дура, не позаботилась — тут лекаря спрашивай или по брюху колоти. Спрыгнуть еще откуда можно. Зимой под монастырем стояли лагерем. Бабы все туда бегали, со стены сигать. Святые стены грех скинуть помогут. За три деревни бегали. Наши-то каждый подол задирали, а эти потом и бегали. Как ночь, так и тащатся — охают, крестятся да сигают где пониже. Умора. Да нет, не дочка. У неё лицо коровье, и стать кобылья. А я девка что надо была. Помню, красное платье мне досталось, богатое — лиф, как пламя, юбка — утрехтского бархата. Золотом расшито все сверху донизу, гранатовые яблоки золотом вышиты. Красота — залюбуешься, графине впору. А, может, и было впору, пока кто не снял. Мы тогда сами, как графья, ходили. Многие мне его задирали, и сзади, и спереди. И на земле, и на телеге, и на поилке лошадиной тоже. Потом подол обтрепался совсем, нитки полезли. Тележка моя в грязище завязла — а тащи. Подтыкала его, подтыкала, сзади по земле волочится — все оттаптывают, нарочно сапожищем один наступил, паскуда, юбка нижняя по грязи полощет, пропасть совсем… Куда дела потом?… Пес с ним, с платьем. Богатое было.
Глаза вот нет. А как выбили — тоже не помню. Но не городские, нет. Детишки тут добренькие — ни камнем, ни палкой не кинут. Фрау Война зовут. А кто из них эту войну видел? Тихий городок, хороший — штурма поди лет тридцать не нюхали, а то и все пятьдесят, как заговорённые. Ничего — как припрёт, понюхают. А кто обо всех позаботился? Я обо всех позаботилась — старая тётка Брюн. Лекарь так зовет. Уважительный господинчик.
Пус-пус-пус… Ну уйду, сейчас уйду. Уже ушла совсем, жрите, прорвы. Киска должна быть жирной. Давай-давай, брюхатая, корми пузо. Сколько их у тебя там, пять, шесть? Ничего, я и об этих позабочусь. Плодитесь, кисочки, пока можно.
— Фрау Война! — румяная девочка в вязаном чепце, тёплом шерстяном платье и суконной пелерине похожа на сытого ангелочка. — А вы очень любите кошечек?
— Кошечек? — городская сумасшедшая отрывается от копания в своём бездонном мешке. — Нет… не слишком, но когда припрёт, не до разносолов. Запомни, деточка, когда кругом война, киска должна быть жирной.
Густав, кот
Ледяная черепица обжигает подушечки лап. Два прыжка — и перемахнув от треугольного чердачного окошка к коньку крыши, Густав садится, обвив себя хвостом и спокойно осматривает вечерний Мартенбург. Предзимье затянулось. Серое сумрачное небо нависло над крышами, ржавый флажок флюгера охает и скрежещет над головой, по улице торопливо проходят крохотные человечки. В окнах мелькают неясные силуэты — люди ужинают, нежничают, подходят закрыть ставни, из труб кое-где поднимается дым. Пахнет холодом, съестным и обжитым. Густав жмурится и зевает. Все спокойно.
Вчера к ним опять приходила Война. Все кошки Мартенбурга боятся ее до дрожи, ни одна не смеет приблизиться. Густав отлично знает ее запах, ее старую дряблую плоть, которая не скрывает железной нечеловеческой вони. Так уж надо, чтобы она жила здесь, под бдительным присмотром медных кошачьих глаз. Малыши плачут, когда встречают ее, опрометью бросаются прочь, забиваются под бревна и прижимают ушки. От ее еды разит железом и смертью. Вон она ковыляет на площадь, красная юбка в сумерках кажется бурой, сегодня ее принимает доктор.
Из ниоткуда возникает серая тощая тень. Каспар, не иначе. Каспар отшельник и монах, он ни разу не спел Веселую песню и не посещает ни одной девки, но с ним хорошо молчать. Он деликатно скользит по крыше и пристраивается чуть ниже Густава. Часы на ратуше размеренно отбивают четверть. Хозяин Каспара еще полчаса проведет среди пыли и старой кожи, шуршащих бумаг и кисло пахнущих чернил. Еще полчаса ни одна живая душа и не подумает, куда это запропастился тощий тихоня, похожий на клок серого тумана, единственный в городе кот, безропотно носящий ошейник. Густав помнит, как Каспар впервые появился под флюгером, скромно занял место внизу, сразу уступив черному коту Агнессы. Густав помнит, как они вдвоем навестили архив ратуши, единственный раз, когда молчальник Каспар, скрепя сердце и нервно облизываясь, согласился принять его помощь. В одиночку там и вправду делать было бы нечего, а вдвоем они славно потрудились, спасая старые книги.
Среди прочих Каспар держится на отшибе, скромником, городские, особенно из молодых, его и за кота не считают, даже дурак Мартин, купеческий приемыш, попробовал было задирать перед ним нос — дескать, что это за зверек, в петле с бляхой, как служивая болонка! Но Каспару, похоже, наплевать и на Мартина, и на блохастый молодняк, и на девок, презрительно водящих хвостами в его сторону. Впрочем, Каспар не ходит на собрания, ну разве только на самые важные, куда Густав лично его приглашает. Часы бьют половину.
— Тебе пора, — говорит черный.
— Спасибо, я помню, — беззвучно улыбается серый и исчезает в треугольнике чердачного окна, верный фамилиар Иеронима Хабитуса.
Густав встречает ночь. Луна еле пробивается сквозь тучи, холодный ветер теребит заржавленный флажок на кованой спице, окна исчезают в темноте. Дольше других горит свеча у священника, но вот и она мигнула и погасла. Из низкой брюхатой тучи скользнули первые снежинки, потом еще и еще, снежинок все больше, они слипаются в большие хлопья и падают на застывшую грязь, схваченную ночным морозцем, на крыши, на черную спину Густава, на засыпающий Мартенбург опускается белый неплотный покров. Завтра все растает, но это значит, что зима уже пожаловала в город и берет его под свое суровое покровительство. Густав не против, он выгибает спину и в те же два прыжка оказывается на чердаке, среди старой рухляди и мышиных погадок. Чужая серая мышь бросается с перепугу ему под ноги, но Густаву нет до нее никакого дела. Пусть себе живет, да не заглядывает ни к Агнессе, ни к Хабитусу. Не пристало черному Густаву, архипастырю мартенбургских котов, истреблять глупое мышье племя везде, где встретит, без вины и подчистую.
Улицы засыпаны мокрым снегом, на белесом снежном полотне тянется кое-где черная цепочка аккуратных следов. Густав поспешает вдоль стен, по самому краешку, стараясь не ступать на свежий снег — что зря лапы студить. Дома хорошо: молоко в плошке подернулось тонкой заветрившейся шкуркой сливок, ласково потрескивает натопленная печь, Агнесса дровами не обижена — крестьяне возят ей по зиме вволю, в благодарность за лечение и добрые советы. Сама хозяйка, простоволосая в длинной льняной рубахе, готовится отойти ко сну, чешет светлые с проседью косы, повторяет молитву на сон грядущий, ждет своего Густава. А Густав и сам рад бы душевно привалиться под теплый мягкий бок городской травницы, разнежиться и мурлыкнуть, но служба есть служба. С незапамятных времен так уж повелось — раз в месяц, при круглой луне Густав обходит весь город, по кругу.
Улица за улицей, тропинка за тропинкой, пустой, как вымерший, зимний причал — река вот-вот станет, снег накрыл перевернутые лодки, бочки, кучи отбросов, доски и старые щепастые прилавки там, где с утра шумит рыбный базар, окна в «Веселом рыбаре» плотно завешены тяжелыми ставнями. Зима наступает, да и времена не те, чтобы допоздна веселиться. Брехливые бродячие псы возле харчевни, вскочившие было с ворчанием, узнают черного кота и молча сворачиваются теплыми клубками у стены, спать. Густав бежит мимо. Грязный Речной переулок опрятен и свеж, снег засыпал и убелил его убожество, а вот улица, на которой живет пекарь, чуть свет поплывет из его дома сытный горячий запах, к окошку потянутся служанки с корзинами за хлебом, за калачами и маленькими круглыми булочками. Свет фонаря мажет по стенам, это ночной сторож идет по улице, у него свой обход, у Густава свой, дальше, дальше. Небольшой дом с нарядными белыми ставенками, сквозь вырезы-сердечки льется золотистый свет. Здесь живет фрау Вильма, ночью она ходит по дому, не может уснуть, что-то ищет, бормочет, шепчется сама с собой. Марта жила у нее прошлой зимой, но не выдержала, ушла. Очень уж там беспокойно: что ни ночь — старуха мечется по комнатам, словно у нее детенышей отобрали. В городе об этом не знают, разве только Агнесса, однажды старуха к ней приходила, плакала. Чем дело кончилось, Густав не знает, больше фрау Вильма у них не появлялась. Черная тень скользит по улицам, цепочка крупных кошачьих следов опоясывает спящий город.