ВАЛЕРИЙ ШУМИЛОВ - ЖИВОЙ МЕЧ, или Этюд о Счастье. Жизнь и смерть гражданина Сен-Жюста Часть I и II
– Смерть, я говорю это тебе, я, Сен-Жюст! Неужели я не могу остаться здесь?! Здесь с этой победой? Ты слышишь меня? Я – Сен-Жюст! Неужели я этого не заслужил?…
– Пресвятая Дева, да чего же он хочет? – подумал удивленный и испуганный Деренталь. В ту же минуту пуля из австрийского ружья пробила его сердце, и он упал.
Часть первая
ПОСЛЕДНИЕ РИМЛЯНЕ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
НОЧЬ ПЕРВАЯ: НА 8 ТЕРМИДОРА.
КВАРТИРА НА УЛИЦЕ КОМАРТЕН [3]
26 июля 1794 годаЕсли Гай – принцепс,Если Адольф – фюрер,Если Бенито – дуче,Если Франциск – каудильо,Если Ион – кандукатор,Если Мао – председатель,Если Иосиф – хозяин,Если Николае – товарищ,То почему же я не диктатор?
Ему часто снилось, как его везут на гильотину. Руки связаны за спиной. Воротник белой батистовой рубахи безжалостно раскроен, обнажая шею. Длинные темные кудри острижены у затылка тупыми ножницами помощника государственного исполнителя. Голова высоко поднята, так что глаза устремлены поверх толпы. Он, в рединготе, накинутом на плечи, стоит в позорной телеге, запряженной быками, второй или третьей телеге по счету, стоит, единственный среди других осужденных, которые все сидят или лежат связанные у его ног. Мерно поскрипывают колеса. Временами они подскакивают на выбоинах на мостовой, и тогда тела приговоренных подпрыгивают вместе с телегой и глаза поневоле замечают теснящиеся толпы на мостовой, радостные лица граждан, вышедших посмотреть на очередное жертвоприношение кровавому идолу революции.
Глаза вновь устремляются вверх в голубое небо, мысль опять цепенеет в усталом мозгу; уже не слышно и оскорбительных выкриков, и только резкое пощелкивание бича возницы временами вторгается в замершее сознание…
Телега с улицы Конвента [4] сворачивает налево. Площадь Революции заполнена народом. У гильотины телеги останавливаются. Осужденным помогают спуститься на землю и построиться в ряд, затылок в затылок. И очередь начинает двигаться по цепочке… Помощник гражданина Сансона выкрикивает имена. Десять крутых ступенек… Доска, скользкая от крови… Кожаные ремни, впивающиеся в тело… Поворот доски на шарнирах вниз и вперед – так, чтобы шея попала как раз в узкое огорлие деревянного люнета, ошейником зажимающего голову… Последнее, что еще можно увидеть, если достанет сил открыть глаза, – это отрубленные головы незадачливых предшественников в громадной корзине под люнетом; а если сил смотреть не хватит, – все равно услышишь внезапный грохот барабанов, заглушающих скрежет скользящего в тщательно смазанных пазах огромного треугольного окровавленного ножа…
Он сразу услышал этот тупой стук и ощутил падение собственной головы в корзину. И только тогда открыл глаза…
Сплошная ночь, замаячившая перед взором, подсказала ему, что он и в самом деле уже мертв. И лишь потом пришло понимание, что ничего не увидеть – значило всего лишь увидеть темноту. Но если он понял это, значит, он не мог быть мертвым. Может быть, он спал?…
Он несколько раз моргнул глазами, пытаясь хоть что-то рассмотреть в сплошном мраке комнаты, но не преуспел. Он даже не помнил, были ли плотно закрыты шторы на окнах или сами окна были заложены ставнями. Окна? Может быть, сквозь них можно услышать, что происходит там снаружи?…
Да, так и есть. Кажется, этот ужасный звук поскрипывания тележных колес и посвистывание бича, стегающего запряженных в повозки быков, все еще звучит в его ушах. И непонятно даже, доносится ли он сквозь оконные стекла с улицы или вторгается в ночную реальность прямо из его сна?
Он вновь сомкнул бесполезные глаза и вдруг опять оказался на эшафоте, пустом и мертвом, застывшем на безмолвной и словно вымершей площади. Мертв был даже воздух, не проносилось ни одного дуновения ветра. Он стоял на подмостках один в полной тишине. Нигде ни человека, ни птицы, ни даже мухи, словно вся площадь превратилась в то, чем она и являлась на самом деле, – в кладбище. А потом тишина кончилась, и он снова различил те звуки, которые никак не хотели уходить ни из его сознания, ни из его сна, – звуки приближающихся телег.
…Они сразу въехали со всех четырех сторон площади, с разных улиц, что, он отметил про себя, никак не могло быть в действительности. Но, как ни странно, это не позволило ему отрешиться от происходящего как от чего-то невозможного. Потому что он сразу узнал этих людей, сгрудившихся в телегах. Людей, которые уже были мертвы, казнены, сгнили в «гильотинных» ямах с негашеной известью. Да они и не пытались притворяться живыми – он видел в повозках стоящих со связанными руками мертвецов в окровавленных и разорванных рубахах, с оскаленными в предсмертных гримасах ртами, которые издалека можно было принять за улыбки, с остекленевшими глазами и с всклокоченными, измазанными кровью волосами. И у всех вдоль шеи тянулись одинаковые красные линии, связывающие головы с туловищами. И все они молча смотрели на него.
Две, четыре и пять тележек. Пятнадцать, восемнадцать и двадцать два человека. С трех разных улиц. С четвертой же улицы, опередив телеги, прямо к эшафоту подкатила черная карета, запряженная лошадьми. Дверца кареты открылась, но ему не надо было смотреть на того, кто сейчас должен был появиться из кареты, – он уже знал, кто находится там. А потом он услышал наконец и их крики со всех четырех сторон:
– …Я – Дантон!
Повернувшись направо, он увидел предводителя первой группы с изуродованным оспой бугристым лицом с маленькими глазками, который кивнул ему, ощерившись, широким оскалом рта с гнилыми зубами.
– …Я – Эбер!
Взглянув налево, он заметил гримасничающего и как будто плачущего толстенького человечка, который только открывал и закрывал рот в немом крике.
– …Я – Бриссо!
Посмотрев вперед, он разглядел угрюмого худого с черными, как смоль, волосами потрепанного мужчину с презрительным выражением лица.
– …Я – король! – раздался последний возглас из глубины остановившейся прямо перед эшафотом кареты.
– А теперь вы – никто! – захотелось крикнуть ему. – Я уничтожил вас, и теперь вы – никто! – Но крика не получилось, и только в ушах продолжали звучать как будто не произносимые обступившими его призраками, но, тем не менее, отдававшиеся в нем внутренним эхом слова:
– Ты ответишь за свою клевету! Я – Дантон!… Ты разгромил истинных друзей народа! Я – Эбер!… Ты рыл яму первым республиканцам своей родины! Я – Бриссо!… А я – твой король! Ты слышишь меня? Ты…
– Я! Я? Кто – Я? – он попытался ответить на эти немые крики вслух. И вдруг это у него получилось: – Я – Сен-Жюст!
И этот крик разбудил уже его окончательно.
* * *На этот раз, когда Антуан Сен-Жюст открыл глаза, сплошная чернота уступила место серому полумраку. Наступал рассвет, и первая же сознательная мысль, когда он начал различать смутные контуры окружающей его обстановки, была: все это произойдет сегодня.
Сен-Жюст встал, зажег свечу, накинул на плечи редингот, сел за стол, провел рукой по раскиданным листам недописанной речи, потянулся привычно к перу, но вдруг передумал. Вместо пера рука сжала рукоятку лежавшего здесь же на столе короткого армейского пистолета с изящными золотыми насечками на рукояти, и он еще раз произнес вслух это слово: «Сегодня».
Все произойдет сегодня в восьмой день термидора второго летнего месяца II года Республики. Последнее сражение Робеспьера в Собрании, в котором сам Сен-Жюст будет лишь зрителем. Потому что это сражение невозможно выиграть. В Конвенте сторонникам Максимилиана оставалось разве что тянуть время. Вместо этого Неподкупный, до крайности раздраженный противниками, вдруг потребовавшими у него отчета перед Собранием за свои действия, решил первым выступить против своих врагов. Один против всех…
Поэтому он проиграет, о чем бы он не решил заговорить…
И, значит, все его выступление – ошибка.
Как и тогда, когда была совершена ошибка со страшным прериальским законом, придуманным Максимилианом, и который отказался озвучить перед Конвентом Сен-Жюст. «Закон гильотины», задуманный в качестве меры спасения Республики, развязал невиданный и, как теперь оказалось, бесполезный и смертельно опасный для самого дела Республики террор. Они тогда справились без него – больной Робеспьер и паралитик Кутон. Сами вырыли себе яму треугольным ножом гильотины. Яму – могилу, в которую и ему придется лечь вместе с ними.
А сейчас, – ну что стоило бы Неподкупному показать Сен-Жюсту текст своей нынешней речи, которая должна была спасти или погубить их (судя по последним действиям Робеспьера – погубить), прежде чем выносить ее на суд Собрания! Хотя бы для того, чтобы увязать свое выступление с завтрашним докладом Антуана о текущем положении дел в Республике! Хотя бы для того, чтобы не наделать новых ошибок.