Эмилиян Станев - Антихрист
Проснулся я в слезах и в испарине и не открыл отцу, отчего кричал во сне, отчего дрожу весь и прижимаюсь к нему.
На другой день пришел десятоначальник из царской стражи: Иван-Александр повелел мне явиться во дворец. В доме поднялась суматоха. Отец помог мне умыться, надеть новое платье. Я последовал за десятоначальником, ноги мои подкашивались, во рту пересохло. «Погубил меня Рогатый, — думал я. — Не зря мне снилось, что зовет он меня. Должно быть, стихи мои прогневали его царское величество и он покарает меня за дерзость».
Со страхом и робкой надеждой приблизился я к южным воротам дворца. Они служили входом для генуэзцев и венецианцев, привозивших сюда товары, а также для послов. Стража пропустила нас, и я, ни жив, ни мертв, ступил на царский двор. Рядом с церковью, позади высоких палат, где царь принимал посланцев из чужих стран и созывал совет боляр, был увитый виноградными лозами навес. Там прохаживались павлины, по двору вышагивал страус, время от времени подбегая к сторожевым башням, откуда воины кидали ему камешки, потешаясь над его прожорливостью.
При виде украшенного львами и двуглавыми орлами парадного входа во дворец, изображенного над дверями Иисуса, а по бокам от него — святого Георгия Победоносца и Архангела Михаила с огненным мечом, при виде царских покоев со светлыми окнами и мозаичными узорами, страх мой возрос ещё более. Пред царскими палатами должно было склониться, но душа моя не желала того и возроптала на разум, побуждавший её покориться сему величию и красоте. И тут Лукавый прельстил её, сравнив меня с героем, вошедшим в пещеру к дракону, дабы спасти царскую дочь, я возгордился, и страх мой сменился жаждой подвига и готовностью претерпеть любые муки ради Денницы…
В преддверии за низким столом сидел начальник внутренней стражи — усатый человек в доспехах. Он тяжело поднялся, чтобы позвать кого-то, а я остался под взглядами стоявших у входа воинов. Здесь стены тоже были украшены изображениями воевод и святых, возвышались два бронзовых, закапанных воском светильника и пахло сгоревшими свечами.
Начальник стражи вернулся с каким-то монахом. Тот повел меня через прихожую с мраморными полами, устланными ковром, откуда через анфиладу комнат мы подошли к широкой лестнице. Из полумрака и тишины, в которые была погружена эта часть дворца, лестница вывела нас наверх, на залитую светом длинную галерею с белой колоннадой, обращенной к Янтре. Сбоку в глубоких нишах тянулись окованные крест-накрест двери, потолки и стены были украшены многоцветными узорами, от которых кружилась голова и нельзя было оторвать глаз — многое тут было создано кистью моего отца, ибо дворец при царе Александре подновлялся.
Монах остановился у какой-то двери и велел мне ждать. Я заглянул через венецианские стекла в комнату, мне показалось, что я вижу там людей, и я отвернулся и стал смотреть на замерший в послеполуденном зное зеленый мир за Янтрой, где желтели башни Девиной крепости. И, ошеломленный впечатлениями, страхами, надеждами, вздрогнул, когда дверь у меня за спиной отворилась и монах позвал меня.
В зале находились царь Иван-Александр с царицей, тремя дочерьми и возлюбленным сыном своим Иваном Шишманом. Пурпурные, синие, желтые и лиловые пятна окрашивали лица, одежды, обширную залу целиком, отчего всё выглядело волшебным. Его царское величество восседал на высоком стуле с подлокотниками, на таком же стуле сидела царица, держа на коленях пяльцы, а дочери и царевич Иван Шишман стоя разглядывали меня. Я хотел поймать взгляд Денницы, чтобы по её глазам прочесть, что ожидает меня, но не решился. Отвесил низкий поклон, как научил меня отец, и посмотрел на царя с робостью. Он приветливо улыбался, далматика была распахнута у него на груди, открывая белоснежную, тончайшего полотна рубаху и сильную белую шею под начавшей седеть бородой. Такая же полная, как у владыки, рука держала перламутровые четки, и я — ведь глаза мои были опущены долу — увидел и запомнил толстую лодыжку, алую туфлю и красивую кисть руки. Вся плоть его была столь белой и чистой, что он располагал к доверию и благости; с возрастом порыхлевший, он всё ещё был красив и благолепен, особенно в глазах женщин. А когда я увидел, как добр и чист его взгляд, ещё больше укрепилось во мне впечатление, что он сладок духом и телом и сладостью этой услаждает других. Ну, а теперь, Теофил, поведай о том, как позже истолковал ты эту душевную сладость и доброту его царского величества? Или не смеешь изречь сего, дабы не сбить с толку читающего сии строки, ибо разум способен постичь лишь то, что открывается ему в стройности и порядке…
Его царское величество милостиво расспросил меня об имени моем и годах, а я не мог оторвать взгляда от его алых губ. Похвально и радостно, говорил он, что множатся люди, умеющие прославлять всякого рода искусством Господа нашего Иисуса Христа и питающие горячую любовь к святым и к святой нашей православной церкви. Деяниями таких людей царство украшается боле, нежели жемчугами и драгоценными каменьями. Мои стихотворения приятны для слуха и разума и он прочитал их с удовольствием. Продолжая говорить, он вынул красивый гребень, расчесал им бороду и, всё так же улыбаясь, смотрел на меня. А царица, нежная, тонкокостная, с огромными темными глазами на розовом лице, которую я ненавидел, ибо жалел прежнюю царицу, дочь Бессараба, всё это время пристально меня разглядывала.
Я ушел бы из дворца, упоенный мечтаниями, — царь Иван-Александр подарил мне золотое перо и уже хотел отпустить меня, но тут вмешалась царица, сказав, что следовало бы постричь меня в монахи и взять писарем во дворец. Она говорила на греческом, не подозревая, что я понимаю этот язык, умею на нем читать и писать. Я взглянул на мою Денницу, она ответила мне смущенным взглядом. Пока их царские величества спорили, к какому занятию меня определить, старшая царевна, похожая на своего отца, такая же крупная и румяная, незаметно ущипнула меня за локоть и проговорила с вызовом: «Ты зачем уподобляешь нашу Керацу святой Богородице? Уж не люба ли тебе наша Кераца?» — и рассмеялась ехидно, а я готов был провалиться сквозь землю. Денница убежала в слезах, его царское величество строго выговорил насмешнице, однако же все засмеялись, и этот смех обнаружил, что им известна моя тайна.
Не помню, как взял я шкатулку с золотым пером, как поклонился, не помню, поблагодарил ли. Очнулся лишь тогда, когда ожидавший в прихожей монах повел меня к выходу. Со двора доносился хриплый, властный голос, кто-то бранился, и, когда мы вышли из дворца, я увидал рослого, стройного юношу в короткой далматике и красных сапогах, ругавшего воинов за то, что они дразнят страуса. То был Иван-Страцимир, царский первенец. Он обернулся в мою сторону и метнул в меня сердитый взгляд. Лицо у него было хмурое, с острым подбородком и высоким, как у отца, лбом.
Я шел домой, а в ушах гудело: «Уж не люба ли тебе наша Кераца?» — и слова эти так сверлили мозг и ранили самолюбие, что и Денница тоже стала мне казаться чужой. Я сердился на неё за то, что она выдала нашу тайну. Значит, она не любит меня, а только тешится да забавляется моими стихотворениями. Напрасно воспевал я её, напрасно уповал на чистое её сердце, напрасно сравнивал со всем, что есть прекрасного на земле и небе. Она царская дочь, а я сын богомаза, что же возомнил я о себе? Оскорблена была душа моя, отравлена прекрасная тайна любви. И я так истолковал свой сон: дьявол явился сообщить мне, что отныне волею царя я буду служить ЕМУ… Мысль эта повергла меня в отчаяние, я был сокрушен тем, что между мной и Христом встал Нечестивый. Тяжкая печаль одолела меня в тот день, пролегший рубежом в моей жизни.
Отец обрадовался царскому подарку, матушка кинулась целовать меня, я же поиграл пером, но, оставшись один, ощутил неодолимое желание зайти в какую-нибудь церковь, когда там никого нет. Как живой, виделся мне дьявол на винограднике, и я не сомневался, что и в церкви он явится мне. Но отчего так страстно желал я видеть его, не надеялась ли исстрадавшаяся душа моя, что если взмолиться, то выпустит он её из своей власти? Или же затем искала она его, что была оскорблена? Доныне не в силах я разгадать сию тайну, однако же потом ещё возвращусь к ней.
Тайком проник я в болярскую церковь, что позади царского дворца, спрятался за одним из столпов и стал ждать. Стою, ожидаю со страхом, чтобы явился он мне в каком-нибудь темном углу либо под лампадами алтаря, а страх переходит в дерзость и богоборчество, в бунт и вызов богам и святым, царям и властителям, жизни и смерти. Волосы мои встали дыбом, грудь расправилась, словно поднимается во мне мощь богатырская и грозит разрушить дом божий, как Самсон разрушил некогда капище филистимлян. Тут я очнулся, подбежал к Вседержителю и преклонил колена для молитвы. И посейчас помню ту икону. По золотистому фону темными красками был нанесен образ Спасителя — кроткий, смиренный, с алеющим ртом и недлинной черной бородкой, соединявшейся с густыми волосами, а позади него — алый же крест. Таким земным и скорбным был он, смотрел так беспомощно и благословлял так безнадежно, что я мысленно уподобил его болярскому водоносу Коею, всегда печальному и задумчивому. Я желал молиться, но из уст исходила не молитва, а ропот и укоры Господу за то, что дозволил дьяволу властвовать, и сомнения — не оттого ли дозволяет он это, что сам бессилен. И будто не я изрекал хвалу злому духу, а кто-то другой, незнакомый, поселившийся в моей душе.