Сергей Андреев-Кривич - Может собственных платонов...
Около избы, стоявшей у околицы, сладко дремали куры, прикорнувшие у изгороди и зарывшиеся в песок, а рядом с ними уставился недремлющий зоркий петух, над которым вздымался густым цветастым фонтаном хвост. В холодке блаженно растянулась патлатая собака. Увидев старика приоткрытым на всякий случай глазом, она подняла голову, мотнула спросонья длинными лоснящимися ушами, хотела даже приподняться и, может быть, пролаять, да только зевнула и, избоченясь, чеснула левой задней ногой за ухом и опять лениво развалилась, закрыв глаза. Пасшаяся у обочины овца уставилась на пришельца стеклянным стылым взглядом, обдумывая что-то существенное, но так, видимо, ничего для себя и не решив, она жевнула губами раз, жевнула два и отошла в сторонку.
Михайло смотрел на стоявшего к нему спиной старика, одетого в гуню[30]. Какого такого далекого путника привела к ним его странническая судьба?
Старик повернулся.
— Дедушка Федор!
— А, Михайло! Он, он. Федор. Дед. Признал ли сразу?
— Да малость ты…
— Верно, верно. Уж два с половиной года, как ушел отсюда, странствую. И в стужу, и в мокредь. Был хорош, а стал, верно, еще красивше. Ну, тебя первого встретил. Оно и хорошо. Родная душа.
Дед снял мешок, приставил его к дереву, сел подле.
— Вздохнуть малость. По песку идучи, ноги зашлись. Садись, Михайло, потолкуем. Узнать, что нового-хорошего содеялось тут.
Старик и Михайло сели.
— Прибрел вот, ногами исходил земли сколько. Шел — думал: чем-то она встретит, родимая сторонка. А повидать хотелось. Может, в последний раз. Тебе-то здесь как? Не узнали ли, что ты в старую веру вдался?
— Узнали…
— Вон как! — встревоженно взглянул дед Федор на Михайлу. — До начальства не дошло ли? Беда может стрястись.
— Нет, не стрясется.
— Как повернуть. Указ о нашем брате, кто в истинной старой вере, знаешь?
— Знаю.
Михайло хорошо знал об этом указе. Казнить смертью перекрещивающихся в старую веру, бить кнутом тайных раскольников и их укрывателей… И другое такое же.
— Как повернуть… — повторил дел. — Хотя отец твой прожиточный[31]. К таким подобрее. Не для всех закон по одному вышел.
Старик внимательно и как-то печально осмотрел выдавшиеся к реке дома, взглянул на привязанные к кольям лодки, втянутые носами на берег; одна лежала вверх дном, поблескивая подтекшей под солнцем смолой. Потом он обернулся, приставил к глазам ладонь и, пройдя взглядом по реке и Нальострову, долго рассматривал Холмогоры, тянувшиеся по высокому берегу, на разбросанные по ним церкви, высоко вознесшие золотые кресты. Он смотрел на эти кресты, но так и не осенил себя крестным знамением.
— Когда-то в этих храмах праведные молитвы возносились. А теперь…
И старик отвернулся.
— Родимая сторонка. А не к сердцу. Так на тебе за старую веру не взыскалось?
Как ловчее сказать деду Федору, что он старую веру оставил? Ведь дед-то его в нее и обратил.
— Как же узнали?
— Случилось.
— Ну, подумавши, и расскажи.
Из-за поворота показался деревенский сосед Ломоносовых Иван Афанасьевич Шубный.
— О, дедушка Федор!
— Он и есть. Не ошибся.
— Как пожаловал к нам?
— На тройке с бубенцами да с колокольцем.
Шубный оглядел вдрызг истрепанные дедовы сапоги, побуревшие, с загнувшимися крючком носами, взглянул на истомленное лицо деда, изборожденное глубокими морщинами, встретил его усталый взгляд и сказал:
— А тройка-то что же — под горой?
— Кони пристали малость. Всю дорогу чуть не вскачь.
— Не любишь ты нашего брата, никонианина.
— От вашего брата уж сколько добра мы видели. Много благодарны.
— Где побывал? В Пустозерск дошел?
— Дошел.
Шубный подумал.
— Значит, в Пустозерске был.
— Сказал — был. До самой реки до большой, до Печоры дошел. Там, при Пустом озере, Пустозерск и стоит. Поглядел я в том городе на место одно. В глубину срубы бревенчатые там врыты были. Будто избы в землю спущены. А выхода оттуда нет — замок. Тюрьма земляная. Сколько лет в тюрьме той люди изводились.
После двух ссылок, сибирской и мезенской, в Пустозерск в 1667 году был сослан глава раскола неистовый протопоп Аввакум — в «место тундряное, студеное и безлесное». Вместе с ним «с Москвы в Пустоозеро» были отправлены его сотоварищи, двоим из них, «распопу Лазарю и Епифану, что был старен», отрезали по куску языка. Аввакум, Лазарь, Епифан и четвертый ревнитель старой веры симбирский протопоп Никифор были заключены в Пустозерске в выстроенную для них «тюрьму крепкую». В апреле 1668 года к ним присоединился пятый узник — «раздьякон Федька».
Не унялись ссыльные. Продолжали свою проповедь старой веры.
Тогда в 1670 году Лазарю, Епифану и Федору «за их речи» еще урезали языки, кроме того, Епифанию отсекли на руке четыре пальца, Федору же отсекли руку «поперег ладони». После этого всех ссыльных посадили в земляную тюрьму, в два сруба, опущенных в землю. Так в земле они и просидели до страшного дня — до четырнадцатого апреля 1682 года.
С оглядкой рассказывали пустозерские старики, все видевшие, о случившемся в этот день.
…Сложили большой костер из смолистых бревен, подложили соломы. Осужденных по ступеням взвели на его вершину. Привязали к столбам. А потом читали присланный из Москвы указ. Ничто не смогло заставить протопопа Аввакума, попа Лазаря, инока Епифана, дьякона Федора отказаться от старой веры. Когда читавший указ произнес, что все четверо будут сожжены «за великие на царский дом хулы», голос его зазвучал особенно сильно. Костер подожгли. Народ снял шапки, стали креститься, все замолкли. Пламя быстро заструилось по смолью, по соломе, зазмеилось в поленьях. Лишь один из Аввакумовых соузников закричал, когда огонь стал палить одежду, жечь руки и лицо, выжигать глаза. Аввакум повернулся к нему и стал что-то говорить. Тот умолк. Сам же Аввакум не произнес ни слова, хотя горел медленно.
Дед Федор, Шубный и Михайло молчали. Представлялся им тот далекий день. Жизнь уже оставила мучеников. Их тела повисают на веревках. А когда веревки истлевают, трупы клонятся и медленно сползают на пылающие бревна.
Первым заговорил Шубный.
— Эх, старый. Знаем и мы про все, что ты там слышал, в Пустозерске. Мученики. Знаем. Сами там бывали. Вон Михайло на гуккоре на отцовском туда ходил. Что хорошего. Людей сожгли. Только ты, по свету ходивши, ничего другого не увидел? Кроме беды?
— Любишь ты, Иван, в прю вдаваться. Чуть старика увидел, сразу же ему и вспрос. А я тебя тоже спрошу: радости много ли? А?
— Не так уж. Но если на беду на одну смотреть да ей утешаться, руки у тебя на дело легко ли подымутся?
— И пущай не подымаются.
— А оно, дед, не так просто. Ежели руки на дело не подымутся, то как, к примеру, хотя и в грешном сем мире да все же прожить, крышу поднять да хлеба промыслить?
— Два года с половиной по земле вот сейчас хожу, а до того и еще чуть не всю жизнь. И крыша находилась, и хлебом христова странника не обидели.
— A y того, кто тебя на пути странническом приютил и накормил, откуда все это?
— Э, Иван, поймал, поймал старого. Умен, Иван. Понимаешь, к при-меру, что курица на двух ногах ходит, а баран на четырех. На мякине тебя не проведешь. Стало быть, я чужим потом?
— По одному по-твоему весь свет божий не проживет.
— Хитер, хитер. Свет божий — говоришь. А только ли он один тот, что округ нас? А?
Что было отвечать Шубному? Ведь в это верили и ревнители старой веры, и «никониане».
— Но и здесь, однако, прожить. Жизни будущей дожидаясь.
— Настоящей, — строго и сумрачно сказал дед Федор. Да.
Он постучал посохом о землю, подумал.
— Здесь прожить. О хлебе позаботиться. Трудом взять. Так говоришь.
И тут Федор вытянул руки, большие, крестьянские, с узловатыми пальцами, которые обросли жесткими, как рог, ногтями.
— Работу видели? — спросил он, показывая руки Шубному.
— Ничего не скажешь. Видели.
— С самых еще малых лет руки к земле приложил, бог весть с какого времени в воде морской соленой и речной пресной они немало пополоскались. А с шестнадцати годков я в Соловецкой обители обретался. По обещанию. Богоугодным трудом искупить грех свой и заслужить всепрощение. Трудился. Отдыха не знал. А вот когда беда там стряслась, руки и опустились. Сердце к трудам боле не лежит.
Деду Федору было без двух восемьдесят. Еще в совсем молодых годах он ушел в Соловецкий монастырь и стал бельцом; бельцы или готовились стать монахами, или же просто селились в монастыре, не принимая монашества. Федка Савинов пришел в монастырь замаливать свой грех. Он стал трудником. В числе других трудников он работал на огороде, строил, возил, валил лес, заготовлял дрова, сено, ловил рыбу. Трудникам давали одежду, кормили их, но платы за работу им никакой не полагалось.