Ольга Гурьян - Свидетели
— Постой, постой,— говорю.— Откуда это у тебя?
— Солдаты сложились у кого сколько было, и господин Пуланжи добавил, что не хватало. Лошадка такая смирная, а латы купили старые у оружейника в городе.
— Сто чертей,— говорю,— и бесхвостый дьяволенок, и чертова бабушка в придачу. Выходит, ты всех околдовала?
— Пожалуйста, не ругайтесь, господин де Бодрикур. Это очень некрасиво и неприятно слушать, и я никого не околдовала, потому что я не колдунья, а простая пастушка и делаю только то, что мне говорят мои голоса.
— Ах, голоса! — говорю я.— Это что такие за голоса и как они с тобой разговаривают?
А она — вот дерзкая девчонка! — ухмыляется и говорит:
— Во-первых, они никогда не ругаются.
Ловко отбрила!
Я делаю серьезное лицо и внятно и понятно начинаю говорить:
— Ну, милочка...
— А я не милочка,— перебивает она.— У меня уже есть латы, и я теперь солдат.
— Ладно, Жанна-солдат. Мне уже докладывали, что ты собираешься освобождать Орлеан. Теперь у тебя есть лошадь и латы. Поезжай и освободи, Я тут ни при чём.
— Нет,— говорит,— при чём. Вы должны разрешить Пуланжи и еще двум-трем людям проводить меня к дофину, и вы должны дать мне письмо, что это вы меня послали.
— Сто чер... тьфу! Никуда я тебя не посылаю.
— Это очень нехорошо отказываться от своих слов. Вы сказали: поезжай. Значит, вы меня послали.
Ишь ты, такая козявка, а ее не переспоришь. Написал я письмо дофину, что так, мол, и так, дал ей в провожатые Пуланжи, и еще Жана из Меца, и двух солдат, Жегана и Тибо, и слугу Гюгюса. И она уехала.
Какая она была из себя?
Хорошая девочка, ничего не скажешь, очень миленькая. В семнадцать лет они все как цветочки. Хотя мне, бывало, встречались и покрасивей.
Глава шестая
ГОВОРИТ
ГЮГЮС-ПАРИЖАНИН
Я Гюгюс, по прозвищу Парижанин, слуга господина де Пуланжи, и еду в Шинон, ко двору дофина.
Я еду верхом на коне. Понятно, не на отдельной лошади, а Жеган Одноглазый посадил меня позади себя в седло. И на мне новые суконные штаны, которые раньше носил Пуланжи, а потом залил их жирным соусом, и это пятно не выводится, так он мне отдал.
Я еду ко двору дофина верхом на коне, в суконных штанах. Увидали бы меня мои парижские знакомцы, они бы от зависти лопнули по всем швам.
Я доволен, и на моих губах улыбка. А внутри у меня что-то скребет и чешется. Как знать, что меня там поджидает за углом, да вдруг выскочит и наподдаст? В нашей жизни не бывает счастья, а одни колотушки.
Это я так потому чувствую, что, хотя я еще молодой, мне примерно будет лет двадцать, я эти лета не считал, но уже три года брею бороду, значит, мне около двадцати, побольше или поменьше, но я так чувствую, потому что я человек недоверчивый, ни в чем никому не поверю, уж так меня воспитала моя судьба.
Я родом из Парижа, оттого мне и прозвище Парижанин. Париж большой город, и там всего много. Разные там соборы, и часовни, и каменные дома на площадях. И живут в этих домах богатые господа.
Но не проходит и месяца, то одного, то другого из этих господ сажают на перекладину в поганой тележке, везут его на эшафот, срывают с него пышную одежду и рубят ему голову.
Одного за то, что он приверженец бургундского герцога, а другого за то, что он верен дофину.
То одержат верх бургиньоны, то арманьяки. Так мы зовем сторонников дофина. И то бургиньоны, то арманьяки грабят и жгут. Школяры дерутся с университетскими профессорами, а сосед избивает соседа.
Но меня это не касается. Я был тогда еще маленький, а теперь в Париже крепко засели бургиньоны, привели с собой англичан, своих друзей и союзников, и теперь их уже не поколотишь.
Я был тогда маленький и в этих каменных домах на мощеных площадях не жил.
Есть в Париже мерзкие тупички, заросли грязью, как дно мешка мусорщика, где одни объедки, и обрезки, и обноски, а домишки там скособочились, подперты бревнами, будто костылями, и одним мутным окошком скривились на такое безобразие. Это и есть моя родина. Говорят, я был кудрявенький младенец, не хуже там королевского сына или сыночка главного мясника с Больших боен, которому подчиняются все мясники, и живодеры, и дубильщики кож, и скорняки. Но моя судьба мне быстренько эти кудри выпрямила, и они стали торчать вихрами.
До чего же мне не везло! Как из поганого ведра, которое хозяйка выхлестнула из окна на улицу, сыпались на меня одни гадости, неприятность за неприятностью. И совершенно несправедливо.
Даже не хочется всего рассказывать, потому что за некоторые мои дела вполне могли меня повесить за шею, чтобы я болтался по воле ветра и вороны клевали мои глаза. Но теперь уже можно про это говорить — столько времени прошло, пятьсот лет, что ли? И уже теперь невозможно меня повесить, потому что двум смертям не бывать.
Помню я, для примера, такой случай.
У нас в Париже по ночам улицы темные. Как прозвонят тушение огней, все светильники гаснут. Только кое-где на перекрестках, подле статуи какого-нибудь святого, горит факел в железной клетке. А на два шага отойдешь и опять ничего не видно.
Вот как-то ночью выхожу я на прогулку, и вдруг какой-то прохожий хватает меня за руку и совершенно несправедливо кричит «караул», будто я у него кошелек вытащил. А я этот кошелек отроду не видал в глаза. И очень мне нужен такой старый потрепанный кошель, и всего-то в нем одна серебряная монетка, и два медяка, и обрывок ленточки на память.
Но все это было и прошло, и теперь я слуга господина де Пуланжи, начальника стражи, и еду ко двору дофина, сопровождаю эту девушку Жанну.
Хорошо едем. За спиной у Жегана сижу я, а за спиной у Тибо два кожаных мешка. И в них хлеб, и сыр, и колбаса. По дороге ничего съестного не достанешь ни добрым словом, ни угрозами, ни за деньги, ни за колотушки. Все деревни дотла разорены, и хоть полцарства предложи — дохлую кошку невозможно купить. Я так думаю, всех кошек сами поели.
А дороги идут все лесами и болотами, давно не езженные дороги, заросшие колючками и кустарником. Не попадаются нам навстречу ни коробейник, спешащий на ярмарку, ни странствующий подмастерье, ни крестьянин, возвращающийся к себе домой из соседней деревушки, где гостил у кума. Только волки воют в покинутых полях. А в чаще леса водится всякий сброд — и бургиньоны, и англичане, и беглые солдаты.
Лучше нам быть настороже.
И оттого мы движемся небольшими переходами, большей частью ночами, а на день останавливаемся за крепкими стенами монастырей. И так мы едем из Сент-Урбэна, где река Марна широко разлилась и из мутной воды торчат верхушки деревьев. На следующий день останавливаемся в Клерво. А сегодня будем в Потьере.
И вот я еду ко двору дофина верхом на коне, в суконных штанах, и не чую, что меня ожидает за углом. Я даже мурлычу себе под нос песенку, так я беззаботен.
И вдруг какие-то хриплые голоса как завопят: — Стой!
И из-за деревьев вылезают такие чудовища, я у себя в Париже всего навидался, а такое мне еще не встречалось. Заросшие волосами, так что и носа не видать, в отрепьях, машут серпами и дубинами, голодные пасти ощерили, вопят:
— Стой!
И мы останавливаемся.
Попробуй не остановись. Да они вмиг серпами подрежут коням ноги, тогда уж не ускачещь. Пуланжи кричит:
— Руби их!
И уже Жеган вытаскивает меч и локтем задел меня по скуле.
И вдруг эта девушка Жанна повелительно поднимает руку и громко говорит:
— Постойте! Ведь это французские крестьяне. А они вылезли из кустов, обомлели. Удивляются: в латах девушка, что такое?
Она говорит, обращается к ним:
— Ах, бедные вы люди! Каково вам в тёмном лесу, вдали от родной семьи, и ваши поля не возделаны, и скотина пала. Но теперь уж недолго вам страдать.
Они ближе подступили, теснятся вокруг нее, а она ласково говорит:
— Милые земляки, не задерживайте нас. Мы очень торопимся прогнать англичан и спасти Францию.
Они простирают к ней руки, а некоторые даже плачут, утирают носы рукавом и бормочут:
— Женщина погубила страну, а девушка спасет ее. Выпало нам счастье увидеть тебя.
На обе стороны подались, на колени пали, причитают:
Сотвори чудо, девушка! Спаси нас! Мы уже далеко отъехали, а они все вслед кричат:
— Спаси нас! Спаси нас!
Я — человек недоверчивый. Я в чудеса не очень верю, не приходилось их наблюдать. Я так считал, что эта Жанна попросту обвела господина Бодрикура вокруг пальца для какой-то своей выгоды. Но как она таких отчаянных разбойников утихомирила — это меня поразило. Такая штука не удалась бы самой хитрой девчонке. Это, прямо скажу, удивительное дело! Я сам, кажется, пустил тогда слезу, а такого со мной отродясь не бывало.