Владислав Глинка - Жизнь Лаврентия Серякова
Свой «Портрет старика» Лаврентий снова принес Григоровичу только на следующее утро. Ведь нужно было показать его Клодту, когда вернется из Артиллерийского училища. Забежал домой, пересказал радостные новости матушке с Антоновым и, передохнув за обедом, отправился на Стремянную.
Константин Карлович рассматривал гравюру один, потом вместе с Михаилом, наконец позвал жену и дочь и просил подать бутылочку настойки. В этом скромном доме не нашлось другого вина.
— Что не удалось мне, сделали вы! — взволнованно сказал он, чокаясь с Серяковым…
Уже давно замолкли в своей комнате обрадованные матушка и Архип Антонович, уже на колокольне Владимирской церкви пробило полночь, а Лаврентий все лежал без сна в постели.
«Нужно как-нибудь достать адрес и написать о сегодняшнем Нестору Васильевичу и Линку… Люди совсем разные, но обоим я многим обязан, — думал он. — Вот было бы хорошо, если бы князь Одоевский пришел на выставку в академию, увидел гравюру и вспомнил, как помог мне и ободрил…»
Серяков не выдержал, встал, зажег свечу и вновь посмотрел на «Голову старика». А ведь и правда хорошо сделал!
24 сентября 1853 года в протоколе совета Академии художеств было записано среди других постановлений: «Рассматривали гравюру на дереве, изображающую «Голову старика» с картины Рембрандта, исполненную по программе для получения звания художника состоящим в числе учеников академии кондуктором-топографом Лаврентием Серяковым. Определено: Серякова удостоить звания неклассного художника и, по утверждении его в общем собрании академии, представить о нем военному начальству как о доказавшем настоящею гравюрою необыкновенные и редкостно хорошие успехи в гравировании на дереве».
Передавая Лаврентию, как обсуждалась в совете его гравюра, правитель дел Всеславин рассказал, что несколько членов, горячее всех Бруни, Григорович и сам вице-президент, знаменитый скульптор граф Федор Толстой, настаивали, чтобы дать Серякову за столь небывалую и отлично выполненную гравюру прямо звание академика. И как было всем неприятно, когда Шебуев вдруг вспомнил, что с этим званием, по уставу академии, обязательно связан чин не ниже титулярного советника, по военной табели — капитана. Ну был бы он хоть с самым маленьким чином, все как-нибудь можно бы, а о солдате и говорить нечего.
«Голова старика» появилась в октябре среди дипломных работ на академической выставке и сразу сделала имя автора широко известным знатокам и любителям. В «Отечественных записках» поэт и художественный критик Аполлон Майков напечатал отчет о выставке, в котором Лаврентий прочел и много раз перечитал такие строки: «Гравирование на дереве доведено, кажется, г. Серяковым до такого совершенства в «Этюде головы старика» Рембрандта, которого оно достигло только во Франции. Положительно невозможно узнать, что гравюра его была резана на дереве, а не на меди».
Глава XIII
И лавры не вечно зелены. Еще одна ступенька вверх
В начале октября академия сообщила военному министерству, что Серякову присуждено звание художника, но и через два месяца еще не было никакого ответа. Лаврентий знал, что теперь его нельзя превратить снова в «нижнего чина», но все же тревожился от этой полной неизвестности. Отпустят ли его из военного сословия или прикажут рисовать и гравировать какие-нибудь картинки с предметами вооружения, вроде тех, что копировал когда-то в батальоне кантонистов? Все ведь может быть…
Конечно, сейчас военному начальству не до него. 21 октября Россия объявила войну Турции, на Дунае уже сражались, и Франция с Англией вот-вот вступят в войну, встревоженные победой адмирала Нахимова у Синопа.
В декабре на выставке побывал царь. Его сопровождал вице-президент академии граф Толстой. Наверное, именно он обратил внимание Николая на гравюру Серякова, расхвалил ее как нечто исключительное и небывалое.
— Надо его поддержать, — сказал царь.
Эти слова были услышаны многими, запротоколированы в журнале совета академии, дошли, верно, и до военного министерства через сопровождавшего императора генерал-адъютанта. В январе в академию пришла копия царского приказа: «Кондуктора-топографа Серякова за необыкновенный его талант произвести в коллежские регистраторы, дать ему место в военном министерстве и выдать из кабинета на обмундирование».
Даже при всей радости от этого приказа, завершавшего его долголетний путь «нижнего чина», даже при всей привычке к казенному языку Лаврентий, прочтя в академической канцелярии эти строки, почувствовал их нелепость. «За необыкновенный талант произвести в коллежские регистраторы». За талант наградить чином! Да еще самым мелким, в котором состоят в России многие тысячи канцеляристов, писцов, смотрителей почтовых станций… Вот ерунда-то! Приказал бы: «Уволить навсегда из военного сословия, предоставив заниматься своим искусством», — другое было бы дело!
Хотя, по правде сказать, он и сам не знал, что делать теперь со своим искусством. Гравировать картины Эрмитажа? А кто бы их стал покупать? Вон Агин и Бернардский попытались издавать отличные картинки к «Мертвым душам», и что из этого вышло? Сейчас нет на всю Россию ни одного иллюстрированного журнала, кроме «Листка» Тимма, в котором все как есть заполнено войной, светской и придворной жизнью. Видно, правду говорил Линк, что «грамотность с крепостным правом несовместима». До распространения картин великих художников тоже никому нет дела. Так и выходит, что его теперь признанное мастерство мало кому принесет пользу.
Царская воля была немедленно выполнена. Серяков мог именоваться отныне «вашим благородием» и на полученные деньги оделся в новую форму, скинул наконец мундир унтера-топографа. А вот места ему не предоставили никакого.
Некоторое время Лаврентий ждал, что его вот-вот вызовут и назначат рисовальщиком каких-нибудь картушей на планах, вроде тех, что делал, бывало, у полковника Попова. Только бы не к барону Корфу, в департамент военных поселений! В новом месте авось никто не будет смеяться, что после шести лет обучения в Академии художеств вновь вернулся к прежнему занятию.
Но никто не присылал за ним, и сам он не шел никуда с просьбами. Может, и вовсе забудут. Хотя и на это надежды мало: случается, что медленно работает канцелярская машина, но наверное, рано ли, поздно ли, вынырнет из нее какое-нибудь назначение.
А пока нужно что-то зарабатывать на жизнь, ведь даже жалованья унтер-офицера ему больше не выдавали. Придется сходить к Клодту, Крашенинникову, Студитскому, попросить вспомнить о нем при случае…
Не собрался еще осуществить такого решения, как Клодт сам прислал за ним сына. Серякова не было дома, когда заходил Михаил, и матушка передала только, что просили прийти не откладывая. Окрыленный надеждой на работу, Серяков поспешил на Стремянную. Константин Карлович встретил его без обычной улыбки и сразу провел к себе в кабинет.
— Печальные вести о Линке, — сказал он, садясь и указывая Лаврентию на стул. — Сегодня в училище приходил ко мне муж его сестры. Он ненадолго приехал в Петербург по делам и разыскал меня. Шарлотта помнила, что я служу в Артиллерийском училище.
— Но что же с Генрихом? — встревоженно спросил Серяков, потому что Клодт смолк и грустно смотрел куда-то вдаль.
— Не можем ли мы ему помочь?
— К сожалению, нет… — покачал головой Константин Карлович. — Слушайте. До декабря прошлого года Линк служил у богатого помещика Криштафовича, был домашним библиотекарем и конторщиком. А тут поссорился с хозяином и ушел. Поссорился, потому что уже несколько лет помещик продавал — другого слова не подыщешь — целые артели своих крестьян подрядчикам на проводимую поблизости… в Варшаву, что ли… железную дорогу. Летом они работали на дороге, а зимой голодали, потому что поля обрабатывали кое-как бабы, дети и старики.
— Это я знаю. Видел, когда был дворником, крестьян, которые побирались здесь, тоже запроданные помещиками на постройку Московской дороги, — сказал Лаврентий.
— Да, это, видно, везде так делается, — продолжал Клодт. — А в декабре, когда подрядчик заранее приехал к помещику заручиться на будущую весну новым договором, крестьяне его увидели и возмутились: «Не хотим больше идти работать впроголодь и семьи свои губить!..» Попросили они Генриха Федоровича, которого хорошо узнали и которому вполне доверяли, поговорить с помещиком… Он поговорил, даже поспорил, сначала пытался доказать, что это для него же невыгодно в будущем, что крестьяне его обнищают, потом сказал, что это бесчеловечно. Должно быть, разговор вышел крутой, потому что Линк после этого взял расчет и переехал к сестре в Минск. Но крестьяне не успокоились и стали посылать ходоков с прошениями к губернатору, в Казенную палату и еще куда-то… На несчастье, Генрих Федорович продолжал бывать в селе — у него осталась там привязанность, крестьянская девушка, на которой он собирался жениться. Помещик обвинил его в подстрекательстве крестьян к бунту. Должно быть, и в самом деле Линк давал им советы, куда жаловаться, писал прошения. Его арестовали у этой девушки. Панские гайдуки и полицейские избили его, связали и повезли в город на дровнях, едва прикрыв только старой холодной шинелью. А был крепкий мороз. В городе посадили в острог. Он простудился страшно, и его скоро перевели в тюремный лазарет…