Иван Лажечников - Внучка панцирного боярина
Преобладай в Ранеевой эксцентричность характера, все-таки и в ее положении складки этого характера выступили бы как-нибудь невольно на покрове, который на первых порах знакомства она бы на себя накинула.
Но если Настасья Александровна и чувствовала к ней сердечное влечение, то вместе с тем, хоть и старушка, не могла не подчиниться и невольному чувству уважения к ее личности, помимо того, на которое вызывали ее несчастья.
Так же, по мнению Сурминой, и в портрете Тони живописец погрешил. Андрей Иванович называл ее хорошенькой, миленькой, а мать нашла, что она более чем хорошенькая и привлекательна в высшей степени. Но и в этом случае нашлось для него извинение. Он писал к ней во время своего страстного поклонения другой очаровательной девушке, перед ослепительной красотой которой все, ее окружавшее, представлялось ему в тени, на заднем плане.
— Если б, — говорила Настасья Александровна, — зависел от меня выбор жены для сына, так я выбрала бы Антонину Павловну.
Гувернантки, англичанка и русская, разделились в мнениях на две стороны. Одна, холодная мисс, отдавала пальму первенства Лизе, вторая, более восприимчивая по своей натуре, — Тони. Дочери сердцем присоединялись к партии последней. Тони в один день сделалась как бы их семьянинкой, словно жила с ними годы. Играя своим живым, открытым характером на юных сердцах, она будто перебегала по клавишам своего рояля. В первый же день сестры Сурмина и Лорина обращались уже друг с дружкой на ты, называли друг дружку: Тони, Оля, Таня.
Близнецы-сестры просили гостей своих оставить им на память несколько строк в общем их альбоме. Лиза написала в нем следующие строки из одного сочинения госпожи Неккер де Соссюр[23]:
«Совершенство, к которому стремится человек, таково, что оно вызывает или наше одобрение, или восторг и удивление. Первое относится к исполнению своего долга, последнее к доблести или самоотвержению.
Елизавета Ранеева».
Тони написала:
«Любите чистым сердцем и во всем поручите себя Богу. В любви найдете источник долга, доблести и самоотвержения.
Тони Лорина».
На другой день кружок, собравшийся в доме Сурминых, сидел за вечерним чаем. Распахнулась дверь, и влетела молодая девушка, довольно интересной, шикарной наружности, в бархатном малиновом кепи, в перчатках с широкими раструбами, по образцу кучерских. За поясом блестел маленький кинжал с золотою ручкой. При входе в комнату, она разразилась хохотом, так что все тут бывшие вздрогнули.
— Ха, ха, ха! — зарокотало по зале, имевшей сильный резонанс.
— Что случилось? — спросила пришедшую сконфуженная хозяйка.
— Вообразите, mesdames, — отвечала та, — мы ехали с мамашей на тройке, я правила...
— По обыкновению.
— Одна из пристяжных от моего бича лягнула ногой через постромку и пошла чесать. Сани немного на бок, мамаша струсила, вздумала выпрыгнуть, как русалка Леста,[24] и прямо в снежный сугроб, почти под ноги лошади. С нами только тринадцатилетний мальчик. Я не потеряла головы, остановила mes fiers coursiers,[25] ввела буянку в постромочную дисциплину, усадила мать и, как видите, предстою перед вами.
— Где же ваша мать?
— В вашей спальне. Дайте ей какого-нибудь эскулаповского снадобья. Ce sont des chimères.[26]
Настасья Александровна пожала плечами и пошла подавать ушибленной возможную помощь.
Приезжие были близкие соседки ее, Бармапутины, довольно зажиточные.
Полина Бармапутина, дочка, бойко подала руку Андрею Ивановичу, поздоровалась с сестрами его, сказала несколько приветливых слов англичанке по-английски, русской гувернантке по-французски, потом, прищуриваясь и нахмурив немного брови, свысока обвела глазами Лизу и Тони.
Андрей Иванович представил ее своим гостям.
Она видела, что Лиза говорила с англичанкой, и обратилась к ней на английском языке.
— Извините, — сказала Лиза, — я плохо говорю по-английски, и потому разговор на этом языке был бы для нас затруднителен.
— И та, другая тоже? — спросила Бармапутина у одной из сестер Сурмина, кивая на Тони.
— Тоже, — отвечала та.
Mademoiselle Бармапутина сделала гримасу.
— Fi! quelle misère![27] a говорили, образованные.
Правда, это замечание было сделано довольно тихо.
Как мамаша ее, так и она метили на богатого женишка Сурмина, он же чувствовал к ним какую-то антипатию.
Новоприезжая, вооружась богатым складным лорнетом и еще раз сделав смотр Лизы и Тони, заметила, что они обе хорошенькие и потому опасные для нее соперницы.
Она обратилась к сестрам-близнецам на английском языке, посыпались, как ей казалось, остроумные заметки насчет московок.
— Мамаша не приказывает нам говорить по-английски, — сказала Оля, — когда есть в комнате кто-нибудь, кто не понимает этого языка: она находит это неприличным.
Возвратилась в зал Настасья Александровна и за нею, переваливаясь уткой, вошла кряхтя дама лет с лишком сорока, довольно полная, с тупою физиономией; Оля и Тоня бросились к ней и стали с участием расспрашивать о ее ушибе.
— Ничего, немного зашибла плечо, а все эта шалунья-дочка.
— Всегда дочки виноваты, — перебила ее с сердцем Полина. — Вольно же было струсить и выскочить без толку из саней.
После обычных рекомендаций старушки Бармапутиной и наших московок все уселись опять за чайный стол. Дочка по временам в рассыпном разговоре с Андреем Ивановичем, сестрами его и гувернантками старалась парадировать выдержками из Бокля, Дарвина и Либиха. Видно было, что она читала их поверхностно, надо ей было заявить только, что читала. Временами она перебивала мать, горячо спорила с нею, бесцеремонно по привычке покрикивала на нее, не стесняясь выказывала ее во всей ее ничтожности. Мать, покорно смиряясь перед репримандами дочки, смыкала уста и углублялась взорами на дно отпитой чашки, переворачивая ее с боку на бок. Здесь, но чаинкам, приставшим к краям фарфора, прозревала судьбу свою и своего единородного деспота.
Дочка в эти минуты смотрела на нее с презрительною улыбкой. Между тем и без чайного оракула можно было предвещать обеим, что одна до конца своей жизни останется тряпкой, а другая, если и выйдет замуж, будет домашним демоном, сведет с ума злополучного супруга, а тот убежит от нее хоть к полюсам.
— Я забыла вам сказать, — обратилась Полина Бармапутина к сестрам-близнецам, — что привезла вам обещанные ноты; прикажите их взять от нашего мальчика.
Тетрадь с нотами была принесена и отдана на рассмотрение Настасьи Александровны. Перевернув листы, она объявила, что музыкальные сочинения в одной части тетради слишком игривы, не ладят с положением, в котором находятся ее гостьи, а в другой части духовные — не по силам дочерей.
Это были произведения знаменитых maestro: «Прославление Бога» (Die Himmel rühmen) Бетховена, «Молитва» Россини и «Ave Maria» Баха.
— Помилуйте, — заметила Полина, — я их легко играю и пою.
— Сделайте одолжение.
И mademoiselle Бармапутина, желая блеснуть своими талантами, села за рояль и стала играть и петь первую попавшуюся ей пьесу. Жребий пал на Бетховена.
Играла она посредственно, пела так же, слушатели остались равнодушны.
Андрей Иванович, желая, чтобы одна из московских его гостей восторжествовала над самонадеянною провинциалкой, попросил Антонину Павловну сыграть и спеть ту же пьесу. Тони не заставила себя упрашивать. Победа была полная, соперничество уничтожено. Сколько искусства, столько и души вложила она в свою игру и пение! Это была несомненная музыкальная сила. Спела еще без просьбы «Молитву» Россини. Жаркие похвалы, жаркие рукоплескания увенчали ее торжество, к ним невольно присоединила свои и Полина Бармапутина. Скоро, однако ж, мать и дочка, уязвленные в своем самолюбии, распростились с хозяевами.
Приезд этой странной парочки расстроил было семейный кружок, так хорошо сладившийся, и оставил в нем по себе неприятное впечатление.
— Уф! — сказал Сурмин, проводив их. — Вот вам, Лизавета Михайловна, образчик наших провинциальных эмансипированных девиц.
Лиза ничего не отвечала.
— Жаль, — сказала Настасья Александровна, — девочка неглупая, а напустила на себя дурь.
Далее не было об них разговора; в семействе Сурминых остерегались осуждения. А было что поговорить о Полине. Она была действительно неглупая девочка, но считала себя, со своим английским языком и свитою громких ученых имен, такою умною и образованною, что все, ее окружающее, должно было пасть перед нею безмолвно на колени и восторгаться ею. Надо было видеть, как она свысока смотрела на того, кто осмеливался ей противоречить, с какою олимпийскою важностью смотрела с высоты, нахмурив брови, на своего противника. В провинции она считала себя звездою первой величины, от которой все спутники заимствовали свой свет. Если она щадила сестер Сурмина и его семью, так потому, что имела виды на него.