Павел Загребельный - Роксолана. Роковая любовь Сулеймана Великолепного
Для себя Сулейман сочинил небольшое стихотворение: «Повторял я множество раз: «Сшейте моей любимой платье. Сделайте из солнца верх, подкладкой поставьте месяц, из белых облаков нащипайте пуху, нитки ссучите из морской синевы, пришейте пуговицы из звезд, а из меня сделайте петли!»
Хасеки в платье, которое охраняли все капиджии и бостанджии большого дворца, должна была ждать султана в тронном зале, стоя у золотого широкого трона падишахов, за прозрачным, тканным золотом занавесом; впервые за всю историю Османов султанская жена допущена была до трона (хотя бы постоять рядом!), еще вчера неведомая рабыня, сегодня всевластная повелительница, приближенная и вознесенная небывало, среди осуждающего шепота, нареканий и затаенной хулы стояла, гордо подняв головку с пышными золотыми волосами, которые никак не хотели прятаться под драгоценное покрывало, с лицом, закрытым тонким белым яшмаком, только с двумя прорезями для глаз, но и сквозь те прорези горели ее глаза таким блеском, что затмевали огромный изумруд на ее сказочном платье.
Султан появился в торжественном одеянии, в золотом четырехрукавном кафтане (два рукава для рук, два для целования придворным по пути к трону), в еще более высоком, чем обычно, тюрбане, с золотой саблей на боку, усыпанной огромными бриллиантами и рубинами. Хасеки поклонилась ему до земли, поцеловала его золотые сандалии, но он не дал ей поцеловать руку свою, оставив ее на коленях, сам сел на трон предков и вскоре сошел с него и повел султаншу во внутренние покои. Снова нарушая обычай, пошел в покои Хуррем и там смотрел на сына и на то, как молодая мать кормит его, и припал устами к ее нежной груди, налитой молоком, жизнью и счастьем.
А ночью они лежали, тесно прижавшись друг к другу, и смеялись от счастья и от страха, что могли больше не встретиться, и Хуррем укоряла султана за долгую разлуку и жаловалась на несносность одиночества.
— Вы опять пойдете на свою войну? — допытывалась она. — Неужели и султаны такие же, как и все мужчины, что кидаются от войны к любви и снова от любви к войне?
— Султаны, может, самые разнесчастные, — смеялся он, — но я не брошу тебя больше. Хочу быть с тобой и в раю, чтобы всегда смотреть на тебя.
— А что будет, когда я состарюсь? Когда перестану быть желанной? Когда вокруг меня воцарится тишина? В Баб-ус-сааде такая невыносимая тишина, что ее неспособен разбить своим криком даже шах-заде Мехмед. Только вы можете спасти меня от нее.
Султан не мог узнать свою маленькую роксоланку. Застал совсем не ту женщину, какую покинул полгода назад.
— Чего ты хочешь? Говори, для тебя нет ничего невозможного.
— Ваше величество, я задыхаюсь в клетке.
— В клетке?
— Я привыкла к просторам, они гудят в моей крови, как врата серая в бурю.
— К твоим услугам величайшие просторы мира. Ты Хасеки. У твоих ног держава, какой не видывал мир.
— Что мне держава? Разве человеку нужна держава?
— А что же ему нужно?
— Простое счастье.
— Простое? Что это?
— Дышать, смеяться, идти куда хочешь, делать, что придет в голову.
Он встревожился, заглянул ей в глаза.
— Что бы ты хотела делать? Куда идти?
Она смеялась.
— От вас — никуда, мой повелитель.
— Но ведешь такие речи.
— Я так долго вас ждала!
— Дождалась!
— Теперь хотела бы быть вместе с вами все время.
— Ты со мной.
— Иногда и там, где никто не подозревает.
— Ты встречала меня в тронном зале.
— Это слишком торжественно. Женщине хочется иногда простых радостей.
— Сама кормишь сына. Какая радость может быть проще?
— В самом деле. Но это тоже радость высокая.
Он удивлялся все сильнее и сильнее. От торжественного до простого, от высокого… куда же от высокого? К низкому?
— Я приняла ислам, но еще сохранила в себе воспоминания о своих праздниках. Только что наступил Новый год.
— Для неверных.
— В вашей столице чтятся все веры. Я знаю, что флорентийский посол устраивал торжественную встречу Нового года в своем дворце. Там были и приближенные вашего величества. В воскресенье будут праздновать венецианцы.
— Пусть празднуют.
— Мне хотелось бы побывать там с вашим величеством.
Эта женщина, которая только что надела самое дорогое в истории человечества платье, посягала на еще большее! Безмерно поражая его своим ясновидением, она сказала:
— Вы подумали о подаренном мне платье, ваше величество? Успокойтесь. Жена сельджукского султана Гияс эддине-Кей-Хюсрева Гюрджи-хатун, поклонница великого Руми, заплатила за поднесенный ей рубин сто восемьдесят тысяч диргемов. А разве Османы не победили сельджуков? И разве есть что-либо невозможное для Османов?
— Но то, что ты просишь, невозможно, — сурово сказал султан. — Моя любовь к тебе безгранична, но только в моем мире, не в чужом.
— Разве ваша столица — чужой мир?
— Есть требования власти, перед которыми бессильны и султаны.
— Вы не будете там султаном.
— А кем же я буду?
— Ну, — она задумалась лишь на мгновение, — ну… морским корсаром, разбойником, может, молодым зурначи — это уж как вам пожелается. Луиджи Грити устраивает в своем доме новогодний маскарад, там все будут переодеты, с лицами, закрытыми масками, никто не узнает, кто вы и кто я.
— И ты хотела бы туда?
— А разве вы не хотите доставить маленькую радость своей Хуррем? Ведь сказано: «И Аллах… дал встретить им блеск и радость».
Сулейман снисходительно хмыкнул. Эта женщина имеет неосторожность ссылаться на святую книгу.
— Там сказано, — терпеливо напомнил он: — «Терпи же терпением хорошим…» и еще сказано: «И, поистине, он тверд в любви к благам!»
Хуррем только тряхнула волосами, не собираясь проигрывать в состязании даже такому знатоку Корана, как султан, хотя не имела никаких надежд на победу. Но и султан еще не до конца знал, с кем имеет дело!
— «А что даст тебе знать, что такое она? — скороговоркой спросила Хуррем. — А что даст тебе знать, что такое ночь могущества? Ночь могущества лучше тысячи месяцев».
— «Это не слова поэта. Мало вы веруете!» — строго сказал Сулейман.
— «И не слова прорицателя. Мало вы припоминаете!» — немедленно ответила ему Хуррем.
Эта женщина могла бы вызвать восхищение даже у мертвого!
Султан долго молчал.
— Мне надо подумать.
Хуррем ластилась к своему повелителю, обнимала его шею тонкими руками, щекотала ухо поцелуями.
— Я проникла в книгохранилище вашего величества, развернула все двадцать платочков и парчовых платков из «Мухаммедие» Языджи-оглу, и прочла всю сокровищницу ислама, и видела на одной из страниц следы дыма, выходившего из сердца Языджи-оглу от горячей любви к богу. Так я думала о вас, ваше величество, разыскивая истоки вашей бесконечности в истории. Если же мы пойдем на маскарад, я обещаю прочитать там всю «Иллях-наме» великого суфия Аттара, ибо почему-то хочется верить, что вы любите меня так же, как Хоррем-шах любил маленького своего раба Джавида.
— Но я не хочу, чтобы ты сгорела, как Джавид, — пробормотал испуганно Сулейман, чувствуя, что эта непостижимая женщина ведет его так же уверенно, как маленький эфиоп ведет огромного султанского слона.
Так осуществился странный каприз Хуррем, и в воскресенье ночью среди трехсот гостей блестящего Луиджи Грити, переодетых в удивительнейшие костюмы, появились, охраняемые несколькими десятками переодетых дильсизов, высокий, широкогрудый корсар в широченных белых шароварах, в синей сорочке, в узкой безрукавке, шитой золотыми кручеными шнурами, в красной чалме с целым снопом перьев над нею, закрытый чудовищной маской каннибала, а рядом с ним маленькая гибкая цыганочка, вся в красном, с узенькой маской на лице, оставлявшей незакрытыми ее выразительные уста, которые щедро дарили улыбки на все стороны. Огромный зал в роскошном доме Грити был убран в строго античном стиле. Ничего лишнего, белый мрамор, белые статуи, низкие резные белые столы и ложа возле них для гостей. Напитки и кушанья подавали в серебряной посуде дивной чеканки. Даже у султана не было такой посуды. Из-за моря прибыли по вызову Грити венецианские актеры во главе с Анджело Мадуном лишь затем, чтобы показать в лицах историю любви Амура и Психеи. Грити, одетый толстым пашой, закрытый красной маской, выпустив из-под маски свои толстенные усы, усыпанные золотыми блестками, переходил от гостя к гостю, приветствовал, угощал, развлекал. У корсара спросил, не смог ли бы тот уступить ему свою цыганочку, но ответила сама цыганочка, заявив, что своего корсара она не променяет даже на райские врата. Любовь Амура и Психеи сменилась танцами молоденьких турчанок, одетых столь прозрачно, что мужчины забыли даже о крепком вине, которое Грити наливал с подлинно купеческой щедростью. Но все же и за всем этим гости не забывали наведываться к ложу, на котором возлежал обладатель красной чалмы, чтобы хоть намеком выразить ему свое уважение, словно бы ни для кого не было тайной, кто скрывается в этом одеянии и кто его спутница, переодетая цыганочкой. Несколько раз подходил и любимец султана Ибрагим, наряженный молоденьким хафизом, в скромном зеленом одеянии, с зеленой узкой маской на глазах, белозубый и красногубый. Он осмотрительно держался поодаль от цыганочки, не затрагивал ее ни словом, ни взглядом, обходил опасливо, даже Сулейман заметил это не без удовлетворения и шутя прочитал газель Хамди Челеби о красавице и ходже: «Поймала она ходжу-заде в капкан, сказала: «О ты, что зажигаешь огонь на току душ, о друг, ты захватил меня и скрутил, как жгут, о друг, ты потерял рассудок от ночной черноты моих волос, даже без крыльев сердце летит, точно птица, ты схитрил и выпустил любовь, и попала она в капкан».