Николай Алексеев - Лжецаревич
— Твой грех не мне судить… Бог рассудит… Обнимемся, друг.
Павел Степанович сжал его в объятиях.
— Первая радость во все время… — сказал он погодя. — А вторая сейчас будет: знаешь ты, куда запрятали твою невесту?
— Нет! Если б знал!
— Она в монастыре кармелиток… Он недалеко от вотчины Влашемских.
— Вот радость мне — так радость! — бросаясь обнимать приятеля, воскликнул Максим Сергеевич. — Теперь я вырву ее из их когтей. Ну, Афоня, завтра же в путь обратно в Литву! — добавил он, обращаясь к хлопцу, стоявшему за его спиной.
Афоня едва его расслышал. Он смотрел на плачущего над трупом пана Феликса Стефана и жесткое выражение лежало на его лице.
За истекшее время Афоня изменился до неузнаваемости. Теперь это уже не был робкий, слабый мальчик — это был молодой парень, видавший виды, способный постоять за себя.
Своему господину Афоня ответил не сразу.
— Добрый пан! Позволь мне не ехать с тобой.
— Что так? — удивился Златояров.
— Мне прежде надо отплатить за отца вон тому, — сказал парень, указывая на Стефана.
— А! Ну что ж, твое дело! Оставайся с Богом.
В то время как у Павла Степановича происходил разговор с Максимом Сергеевичем, князь Щербинин беседовал с Никитой.
— Ты как здесь очутился, Микита? Я думал, ты в Москве с женой.
— Нет у меня жены, боярин.
— Умерла? Неужели?
— Да, померла, — глухо ответил бывший кабальный, не глядя на князя.
— Кто думать мог! Такая молодая… Царство ей небесное! Ты ведь с нею счастливо жил, кажись?
— Да, счастливо, — нехотя отвечал Медведь.
— Значит, с горя из Москвы ушел?
— С горя, княже, с великого горя! — воскликнул Никита.
— Сбежал мне на благо: не случись тебя сегодня здесь, верно, не быть мне уже в живых: зарубил бы он меня, ей-ей! Ведь уж и саблю занес. Спасибо тебе — жизнь мне спас. Век буду за тебя Бога молить с женой своей вместе.
Никита слушал и то бледнел, то краснел.
— Полно, княже… — смущенно пробормотал он.
— Как полно? Наградить тебя надо. Чего хочешь? Денег? Земли? Иного…
— Ничего мне не надо.
— Да ведь за дело даю, не из милости. Чего же не берешь?
— Если хочешь мне добро сделать, то… — с волнением промолвил Медведь и вдруг бухнулся на колени перед князем. — То сними с души моей один тяжкий грех… Прости… Ведь я тогда, на охоте, батюшку твоего, Фому Фомича… к медведю в лапы…
Князь Щербинин вздрогнул, побледнел и закрыл рукою Никите рот.
— Ладно… Понимаю… Не досказывай… Прощаю… Бог тебя простил бы… — взволнованно проговорил он.
— Спасибо, княже! Все на сердце легче, — сказал Медведь, поднимаясь с колен.
— Бог простит, Бог простит… — бормотал Алексей Фомич, отходя от него.
Никита посмотрел ему вслед и пробормотал:
— Словно гора с плеч свалилась — простил.
Стефан по-прежнему сидел над трупом Гонорового, но уже не плакал. Он угрюмо смотрел на Никиту и шептал:
— Погоди же! Отплачу!
Толпа любопытных вокруг тела «бешеного пана», вначале густая, мало-помалу начинала редеть. Стефан поднялся с земли.
— Помогите, добрые люди, зарыть покойника, — промолвил он.
На него поглядели косо, и никто не шевельнулся.
— Помогите… — повторил Лис.
Маленький старичок и Никита подошли к нему.
— Погребем его, — сказал Варлаам.
— Коли хочешь, я подсоблю, — промолвил Медведь.
— Спасибо тебе, добрый человек, — проговорил Стефан, обратись к старику. — А от тебя помощи не приму! — кинул он Никите, злобно смотря на него.
— Как хочешь!.. Я тебе не со зла, а по-христиански… Не хочешь — твое дело, — молвил Медведь и отошел.
XXVI
НЕПОВИННЫЕ ЖЕРТВЫ
— Матушка! Ты все тоскуешь. Перестань, родная! Выпьем чашу нашу… Примем венец мученический! — и красавец юноша, сам бледный от волнения, наклонился к матери и целует ее.
Этот юноша — царь Феодор, свергнутый с престола, запертый в бывшем доме бояр Годуновых вместе с матерью, царицей Марьей Григорьевной, и сестрою Ксенией.
— Ах, Федя! Тяжко! Душа болит… Не за себя, а за вас! — как стон вырывается из уст царицы.
— Божья воля, Божья воля! — шепчет Ксения, обнимая мать, и слезы блестят в ее чудных очах.
Да, конечно, только Божья воля могла бросить в темницу царя многомиллионного народа. О, этот ужасный день 1 июня! Москва, казалось, была такою спокойною, тихой. Ничто не предвещало бури. Юный царь верил этому спокойствию.
«Что значит какой-нибудь расстрига, если меня любит мой народ? Мой верный народ защитит меня!» — думал в тот день царь, стоя у одного из окон своего дворца и смотря, как по залитым солнцем улицам города тянутся возы, едут на конях и пешью идут разные люди — важные бояре и оборвыши-смерды, все спокойные, занятые делом.
Вдруг вбегает боярин.
— Царь! Красносельцы изменили! Валят в Москву!
— Может ли быть? — шепчет растерявшийся царь. Но потом в нем просыпается энергия.
— Послать рать на мятежников!
И снова он спокоен: войско разобьет мятежников, и все будет кончено.
Проходит час, другой — и улицы Москвы уже не тихи и мирны. Толпы чем попало вооруженного люда валят, гудят.
— Да здравствует царь Димитрий! Прочь Годуновых! Прочь семя татарское! — слышит царь яростные крики.
Он растерян, он в ужасе. Мать и сестра плачут у него на груди.
— Бояре! Бояре! — кричит он. Но никто не приходит на зов.
И вот топот многих ног. Потные, раскрасневшиеся бородатые лица. Их — его, мать, сестру — схватывают, выталкивают из дворца, запирают в прежний дом Годуновых.
Бывший царь — теперь узник.
Вспоминает пережитое Феодор, окидывает грустным взглядом стены дома-тюрьмы, и что-то клокочет в его груди. Он знает, что еще миг — и он заплачет, как плачут мать и сестра.
— Бога ради! Успокойтесь… Не надо слез… Не надрывайте и без того страждущую душу! — вскричал царевич и заходил по комнате, чтобы чем-нибудь унять свое волнение.
— Федя! Который день мы взаперти? — спросила царица.
— Десятый, матушка.
— Только десятый, а кажется, месяцы прошли! — воскликнула Ксения.
— Да, день — что месяц… О-ох! Боже мой, Боже! И за что такая напасть? — с глубоким вздохом промолвила Марья Григорьевна.
— Что это? Опять Москва шумит! — крикнул Феодор, подбегая к окну.
Взглянул он туда и побледнел.
— Матушка! Пробил наш час! — проговорил он дрожащим голосом, подойдя к царице. — Народ бежит к дому!
— Ко мне, дети! Обнимемся в последний раз! — проговорила Марья Григорьевна.
Слез уже нет на ее глазах. Она полна величавого спокойствия.
— Примем бестрепетно венец мученический! — торжественно сказал Феодор, опустившись на скамью рядом с царицей и обнимая мать.
Ксения спрятала лицо на груди матери и громко рыдала.
— Идут! Идут! — громко вскрикнула она, слыша в сенях топот нескольких ног.
— Готовьтесь, дети! — говорит Марья Григорьевна. Трое стрельцов и за ними Голицын, Мосальский, Молчанов, Шерефединов вошли в комнату…
— Митька! Куда это народ бежит? — спрашивает какой-то оборвыш другого такого же.
— А к дому Годуновых, сказывают. Бежим!
— Что там приключилось такое? — уже на бегу спрашивает первый.
— Сказывают, туда бояре пошли со стрельцами… Говорят… — И Митька, наклонясь к уху приятеля, что-то шепнул.
— Ай-ай! — всплеснул тот руками. — Да неуж ли! Экое дело грешное! Одначе бежим. Узнаем, правда ль. Ай-ай! Грех великий!
Перед домом Годуновых толпа глухо гудит. У большинства лица бледны. Все как-то тревожно настроены и почему-то избегают смотреть в глаза друг другу.
Фигура Молчанова показывается на крыльце. Это курчавый человек, со смуглым лицом, с быстро бегающими впалыми глазами.
— Что собрались, люди? — спрашивает он толпу. — Слышали уж, верно?
— Что? — гудит в толпе.
— Да что Марья Годунова с сыном Федькой отравили себя ядом. Одна Ксения жива — убоялась губить душу.
Сдержанное «Ах!» проносится в толпе, и потом ни звука.
Вдруг громкий возглас нарушил гробовое молчание.
— Душегубы! Загубили неповинных!
И какой-то человек протискивается сквозь толпу к крыльцу. Его руки сжаты в кулаки, глаза горят. Он хочет кинуться на Молчанова.
— Крамольник! Изменник царю Димитрию! Расправьтесь! — громовым голосом крикнул Молчанов.
Сперва на плечо «крамольника» нерешительно опускается пара рук, там другая — и вдруг целый десяток кулаков опускается на его голову. Миг — и его, поверженного на землю, бьют, топчут ногами сотни людей. Скоро из «крамольника» образовалась кровавая масса, в которой никто не признал бы, конечно, бывшего царского истопника Ивана Безземельного.
XXVII