Жорж Санд - Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер
Когда Рауль по приказу свыше перестал бывать на сельских балах, маркиза не выдержала и приняла приглашение Изидора. Но после Изидора никто уже не приглашал ее, на что она простодушно и пожаловалась графу, когда тот спросил ее, почему она не танцует.
— Вот что значит быть модницей! — пошутил граф. — Ну, подожди, сейчас я найду тебе кавалера. Пойди-ка сюда, мой мальчик, — обратился он к Коринфцу, стоявшему неподалеку, — ты, я вижу, горишь желанием пригласить мою племянницу, только не смеешь. Так вот, она с удовольствием потанцует с тобой, поверь мне. Ну, ступай, предложи ей руку и становитесь для контрданса. Я сам буду объявлять фигуры.
Коринфец так свыкся со своим положением всеобщего баловня, что не был ни удивлен, ни озадачен этой честью. «Первый раз в жизни танцую с маркизой, — думал он, — впрочем, какая разница? Буду танцевать с ней так же, как танцевал бы и всякий другой. И не понимаю, что тут такого особенного?» — мысленно произнес он, обращаясь к танцевавшему против него беррийцу, который, вытаращив глаза, с изумлением смотрел на него.
Порхая по зеленому лугу вместе со своей дамой, Коринфец, который, несмотря на всю свою уверенность, все же не осмеливался взглянуть ей в лицо, вдруг заметил, что эта царица бала до того смущена, что не в состоянии следить за фигурами. Сначала он не понял, что с ней, и, опасаясь, как бы не задел ее неистово прыгающий берриец, хотел помочь ей и осмелился легонько поддержать маркизу под локоток, не испытывая при этом никаких иных чувств, кроме естественного чувства почтения. Этот обнаженный локоток, белевший между коротким рукавом и высокой черной митенкой, был таким круглым, нежным и мягким, что Коринфец вначале даже не почувствовал его в своей руке, но так как берриец, делая свои антраша, чуть было не сбил маркизу с ног, ему пришлось сильнее сжать этот локоток, чтобы она не упала. И прикосновение это оказалось подобным электрической искре. Жозефина вдруг стала красной, как вишня, а на Коринфца напало непреодолимое смущение. Как только контрданс кончился, он поспешил проводить маркизу на место и поскорее отошел от нее с каким-то непонятным чувством испуга. Однако не успел скрипач подать знак к следующему танцу, как, словно по какому-то колдовству, он снова стоял подле госпожи Дефрене, а ее ручка уже была в его руке. Какие слова произнес он, приглашая ее вновь, и как осмелился на это — он и сам не знал. Он был в каком-то тумане, он действовал точно во сне.
С этого дня каждое воскресенье Коринфец танцевал с маркизой, и всякий раз не один танец, а не меньше трех. Его пример придал решимости и всем остальным, и теперь Жозефина не пропускала уже ни одного танца. Но даже если Коринфец и не танцевал с ней, он неизменно бывал ее визави, и руки их то и дело соприкасались, и дыхание смешивалось, а взоры искали друг друга, но, встретившись, отворачивались и вновь искали. Все эти удивительные вещи творятся как-то сами собой, когда любишь танцы, так что не удосуживаешься отдать себе в них отчет, а окружающие не успевают их и заметить.
Маркиза немного стыдилась своего увлечения деревенскими балами, и ей очень хотелось вовлечь в этот вихрь сельских удовольствий и свою кузину, но Изольда, несмотря на уговоры деда, никогда не танцевала. Почему? Из гордости или равнодушия? Стоя в толпе или медленно прохаживаясь за кустарниками, окаймляющими танцевальную лужайку, Пьер Гюгенен издали следил за ней, стараясь разгадать, какие мысли прячутся за непроницаемым этим челом, чья томная бледность скрывает такую душевную стойкость. У мадемуазель де Вильпрё всегда был усталый вид — она словно берегла свои силы, пока не настало еще время для каких-то больших деяний. Пьер Гюгенен изучал ее лицо, словно книгу, написанную на некоем незнакомом языке, где стараешься отыскать хотя бы одно слово, которое могло бы помочь открыть тайный ее смысл. Но книга эта была за семью печатями, и не было ни единого знака, который позволил бы догадаться, что скрыто за ними.
Между тем, казалось, она вовсе не скучала на этих балах. Время от времени она перекидывалась несколькими словами с какой-нибудь крестьянской девушкой со свойственной ей учтивой простотой, и в простоте этой был особый, едва уловимый оттенок — казалось, она намеренно избегает той подчеркнутой снисходительной доброты, которая сквозила в каждом жесте старого графа, а вместе с тем это была настоящая спокойная благожелательность. Люди чувствовали себя с ней просто, и разговаривала ли она с дедом или кузиной, папашей Гюгененом или деревенскими ребятишками, в ее манерах и выражении лица невозможно было обнаружить какую-либо разницу. И хотя бедный Пьер носил в своем сердце неизгладимую, как ему казалось, обиду, он порой думал о том, что владелица замка обладает чувством или же инстинктом равенства в самом высоком и настоящем смысле этого слова. Но для жителей деревни подобные наблюдения были слишком сложны. Они относились к «барышне», как называли ее, без всякой неприязни, но она не вызывала у них того восхищения, которое умел вызвать к себе граф. «Показывать она этого не показывает, — говорили они, — а только видно, что гордячка».
Однажды Амори нашел в парке книгу, забытую маркизой, — с некоторого времени та не приходила больше рисовать в мастерскую, — и, зная, как любит Пьер читать, отнес ему свою находку.
И в самом деле, уже один вид книги вызвал у Пьера сладостный трепет. Уже много дней был он лишен этого любимого своего занятия и теперь надеялся, что чтение поможет ему избавиться от обуревающих его печальных мыслей.
Это был роман Вальтера Скотта, не знаю точно, какой именно, один из тех, где герой, простой горец или бедный искатель приключений, влюбляется в какую-нибудь знатную даму, королеву или же принцессу, в свою очередь втайне любим ею и после ряда приятнейших или ужасающих приключений становится ее возлюбленным и супругом. Подобная интрига, несложная и волнующая, является, как известно, излюбленной у этого короля романистов. Вальтер Скотт был поэтом лордов и королей, но в то же время и поэтом, воспевшим крестьянина, солдата, изгнанника и ремесленника. Правда, оставаясь верным своим аристократическим симпатиям и будучи слишком англичанином, чтобы обладать подлинной смелостью мысли, он неизменно обнаруживает у своих благородных сердцем бродяг знатное происхождение, или награждает их богатым наследством, или же заставляет со ступеньки на ступеньку подниматься по лестнице богатств и почестей, дабы, кладя в конце романа этих героев к ножкам их дам, не подвергать последних мезальянсу, заставляя выходить за них замуж по одной только любви. Но мы, несомненно, должны быть благодарны ему: он в поэтических красках живописал народ, сумев обнаружить в нем величественные, суровые образы людей, смелостью, умом и красотой нередко не только соперничающие, но превосходящие, а порой и затмевающие главного героя. Нет сомнений в том, что он понимал и любил народ — вовсе не в силу своих убеждений, а чисто инстинктивно, и предрассудки джентльмена не властны были ослабить зоркие глаза художника.
При всей своей тонкой и прелестной целомудренности, романы эти опасны для юных умов и подрывают старые устои именно в той мере, в какой это и требуется от романа, чтобы считаться истинно романическим и быть жадно читаемым во всех слоях общества. В сущности, не кто иной, как сэр Вальтер Скотт, был повинен в той сумятице, которая воцарилась, если можно так выразиться, в головке Жозефины. Она воображала себя какой-нибудь дамой пятнадцатого или шестнадцатого века, в которую влюблен молодой художник, безвестный отпрыск некоего знаменитого рода, вынужденный до поры до времени избрать себе поприще искусства, пока его титул не будет ему возвращен или же пожалован за великие заслуги и громкую славу. И разве не были выходцами из народа большинство великих художников? Какая же маркиза, даже из тех, кто имеет родословную, не была бы польщена, чувствуя себя кумиром и идеалом прославленного плебея вроде Жана Гужона[85], Пюже[86], Кановы[87] и еще сотни других, имена которых мы то и дело встречаем в истории изящных искусств?
Что до обоих друзей, то они проглотили первый том романа Вальтера Скотта в течение одного вечера, и этот том вызвал у них такое желание прочитать продолжение, что, не осмеливаясь обратиться за вторым томом в замок, они вынуждены были взять его в кабинете для чтения в соседнем городке. Роман произвел на обоих большое, но различное впечатление. Пьера привлек в нем идеальный образ женщины, Коринфцу же почудилось в нем предсказание собственной его судьбы — неизвестным наследником знаменитого рода он быть не мог, но разве не мог он завоевать славу в искусстве? Он простодушно признался Пьеру в своих честолюбивых помыслах и надеждах.
— Счастлив же ты, мой друг, — отвечал ему Пьер, — что можешь предаваться этим несбыточным мечтам. А впрочем, почему бы, собственно, им и не сбыться? Искусство ныне единственное поприще, где необязательны титулы и привилегии. Работай же, милый брат мой, и не унывай. Бог был так щедр к тебе, он дал тебе в дар и талант и любовь. Мне кажется, тебе на роду написано добиться блестящего будущего; ибо в том возрасте, когда большинство из нас прозябает в грубом невежестве, с унылой грустью вопрошая грядущее, ты уже нашел свое призвание, ты уже отмечен людьми, способными оценить твой талант и помочь тебе. И это еще не все. Ведь ты любим, любим самой прекрасной, самой благородной женщиной, лучше которой нет, быть может, на всем белом свете.