Морис Дрюон - Сладострастие бытия (сборник)
– Да уж, куда как смешно: оказаться в палате, которая непонятно где, – сказал Мазаргэ, занимавший шестую койку.
Как называется город, какой формы здание, где они находятся, да и вообще, в городе они или в замке, оборудованном под госпиталь, с красным крестом над крышей? Похоже, так и было, ибо городской шум долетал до них словно издалека.
– Как бы там ни было, ребята, а сестричку вы видели? Грудь как балюстрада, а сама страшная… Я бы…
И он завершил фразу хлестким похабным словом. Мазаргэ был южанином с блестящими глазами и оттопыренными ушами. Из его бедер и ягодиц извлекли с полдюжины осколков, и это ранение вызвало у него постоянный невыносимый приапизм.
Свет приглушили, и те, кто мог, уснули. Остальные же качались на волнах мучительного полусна.
Фейеруа долго разглядывал оконную штору из плотной черной ткани, похожую на занавеску в церковной исповедальне. В молочно-белом обводе рамы штора казалась замаскированным входом в царство мертвых. Фейеруа мучили фантомные боли в оторванной части ноги, а Мазаргэ с трудом сдерживал стоны при малейшем прикосновении к рубашке.
На следующее утро та же медсестра, с грудями как дыни, вошла в палату и подняла штору.
Комнату сразу залил солнечный свет, и раненые тут же почувствовали, какой скверный запах у них в палате.
Опершись на ладони, Фейеруа попытался приподняться на койке и скорчил благостную физиономию.
– Эй, Фейеруа, как там снаружи? – раздался голос Лувьеля из гипсовой кирасы.
– Снаружи? – протер глаза Фейеруа.
– Ох уж эти волосы, все время волосы на лице, – пробормотал Ренодье, у которого из-под повязки виднелся только рот. – Тому, кто может смотреть, повезло: его поместили возле окна. Но надеюсь, что через несколько дней тоже смогу…
В палате повисло тягостное молчание, и Фейеруа, повернув голову к окну, сказал:
– Снаружи не так уж плохо. Грех жаловаться: мы не в самом захудалом углу. Тут есть маленький садик, за ним улица, а потом еще дома.
Он продолжил описывать пейзаж: дома низкие, кирпичные. По улице идет старик и на ходу читает журнал. Служащие расходятся по конторам.
Раненые, притихнув, внимательно слушали Фейеруа.
Стекла задрожали от шума мотора.
– Это проехал большой военный грузовик, а на нем парни с ружьями, – пояснил Фейеруа.
– А женщины, какие женщины на улице? – спросил Мазаргэ.
Фейеруа коротко рассмеялся, обнажив красивые белые зубы.
– Абсолютно не из-за чего переживать, мой мальчик, – ответил он. – Уверяю тебя, ни одной хорошенькой мордашки.
– Да мне наплевать, хорошенькие они или нет, – отозвался Мазаргэ. – Мне не мордашку, а попку надо. Задницу мне, слышишь, задницу!
– Это ты за неимением своей… в порядке компенсации, – сказал Лувьель.
– Знаешь, ты тут не один такой, кому хочется, – прозвучал низкий бас с последней койки, – только мы из этого не делаем истории.
Фейеруа завернулся в одеяло, потом снова сел, посмотрел в окно и вдруг крикнул:
– Ого! Наконец-то красивая девушка!
– Правда? – удивился Мазаргэ. – А какая она?
– Блондинка, с косой, закрученной сзади в узел. И… ух какая хорошенькая!
В этот момент вошел врач с обходом. Языковой барьер не давал ему возможности общаться с ранеными, и он был похож на ветеринара, который спрашивает пальцами и от пальцев же получает ответ. Медсестра, слушая его указания, кивала головой. Когда врач обследовал рану обитателя последней койки, у которого из живота торчала двенадцатисантиметровая дренажная трубка, тот глухо застонал сквозь сжатые зубы.
– Не хотелось орать перед этими гадами, – проворчал раненый, когда ему сменили повязку.
– Гады или не гады, но надо признать, что нас-то они все-таки лечат, – отозвался другой.
– Ну что за паскудство! – воскликнул Лувьель. – Они сделали все, чтобы разорвать нас на куски, а потом, после всего…
– Вот уж действительно: человечество – сборище идиотов! – назидательно пробасил парень с дренажом.
Утро прошло без приключений, но после полудня Фейеруа снова сообщил:
– Глядите-ка, опять та самая утренняя блондинка! Смотрит в нашу сторону.
И он приветственно махнул рукой и улыбнулся.
– Вот шалава, она нарочно повернула голову, – бросил Фейеруа, растягиваясь на койке.
Еще часа через два он снова объявил, что блондинка прошла мимо, но глаз не подняла.
– Думаю, это машинистка, – доверительно шепнул Фейеруа Лувьелю.
В шесть часов она появилась снова, и на этот раз Фейеруа торжествующе всех уверял, что она долго смотрела на их окно.
У него потребовали более детального описания: какова грудь, бока, бедра?
– Щиколотки? А вот на щиколотки я как-то внимания не обратил.
– Хорошие места в палате всегда достаются одним и тем же, – с досадой бросил Лувьель.
Ночь погружала обитателей палаты в тревожное оцепенение, а по утрам открывалась штора, и они опять обретали надежду. Шли дни, и постепенно на ритм больничной жизни, с ее измерением температуры, обходами, перевязками и кормежками, наложился совсем иной ритм, словно установилось другое время, в котором стрелка на циферблате подчинялась четырем ежедневным проходам блондинки под окнами палаты.
– Фейеруа, ты влюбился, – говорили ему.
– Да нет, вы что! Не видите, я же шучу.
Но остальные семеро тоже влюбились. Интрига, развивавшаяся за оконным стеклом, стала их достоянием. Им казалось, что они здесь уже целую вечность и белокурая девушка проходила под окнами тысячи раз.
Их ничего больше не интересовало. Если Фейеруа случалось задремать среди дня, всегда находился кто-нибудь, кто кричал ему:
– Эй, Фей, скажи-ка, может, уже пора?
Все знали, что до войны Фейеруа был портным.
– Ох и оденешь ты свою блондинку!
А Фейеруа думал: «Интересно, как же я сяду за свой портновский стол без ноги?»
Мазаргэ изнемогал. Он умирал от желания, ревности и уязвленной гордости и был готов на предательство. Он молил Бога, чтобы выйти из госпиталя раньше Фейеруа.
«И как, интересно, он будет выглядеть на своих костылях?» А у него, Мазаргэ, только бедро чуть-чуть не гнется, зато плечи – во! – и вид нахальный и победоносный. Уж он-то пройдется по городу так пройдется!
Чтобы привлечь внимание к своей персоне, он без конца рассказывал всякие похабные небылицы. Но ему обычно бросали: «Заткнись, Мазаргэ!» – особенно если он начинал впутывать в свои приключения блондинку.
– Жаль, что ты не знаешь их чертова наречия, – заметил как-то Лувьель. – А то написал бы ей всякие нежные слова на большом листе бумаги, а потом отослал бы.
Тогда Фейеруа пришла мысль вырезать сердечко из старой увольнительной и приложить его к стеклу.
Наутро отекшее лицо Фейеруа осветила широкая улыбка.
– Она приколола на платье брошку в форме сердечка, – заявил он.
– А какое у нее платье?
– В зеленый цветочек.
Прошло еще два дня. И утром Фейеруа, к которому начали, по обыкновению, приставать с вопросами, сказал:
– Сегодня она не проходила.
Это был тот самый день, когда врач, ощупав ногу Фейеруа над культей, покачал головой, внимательно посмотрел на его температурный лист и сделал сестре знак глазами: ну, что я говорил!
В тот же вечер Фейеруа, взглянув в сторону окна, прошептал:
– Ничего смешного в этом нет.
– В чем? – спросил толстяк Лувьель.
Фейеруа не ответил.
– Так что, сегодня вечером ты ее не видел? – настаивал Лувьель.
– Видел… Она проходила с другим…
– Так, может, это был ее брат!
– Да пошел ты! Все они шлюхи! – сказал Мазаргэ. – Им не сердечко в окне надо показывать, а…
– Заткнись, Мазаргэ! – крикнул парень с дренажом.
В палате воцарилось траурное настроение.
«Если у нее есть парень, это нормально, – думал Лувьель. – Но ведь могла же она хотя бы не ходить с ним так вызывающе под нашими окнами?»
Ночью Фейеруа сильно стонал, а утром так и не вышел из оцепенения, ни разу даже не посмотрев в окно. Палата с пониманием отнеслась к его печали.
А вечером, к удивлению всех, кроме врача, он взял и умер.
Тело его увезли, а койку застелили чистым бельем.
Мазаргэ подозвал медсестру с огромным бюстом и жестами объяснил ей, что хотел бы занять место Фейеруа.
Сестричка явно симпатизировала Мазаргэ, и он перебрался на другую койку.
Всю ночь он не сомкнул глаз. Волны воображения захлестывали его зелеными цветочками, белокурыми косами и розовым телом, чуть присыпанным веснушками.
И как раз когда Мазаргэ наконец задремал, появилась сестра и подняла штору.
Он сразу проснулся и приник к окну, упершись лбом в стекло, как вопросительный знак.
– Черт! – крикнул он вдруг, упав обратно на подушку.
– Ты чего? Что случилось? Тебе плохо? – галдели раненые.