Всеволод Крестовский - Петербургские трущобы. Том 1
— на мгновение донесется вдруг оттуда с попутным порывом ветра и тотчас же затеряется в закоулках торговых навесов да в высоких выступах и углах каменных громад, — затеряется и смолкнет, заглушенное громыханьем карет, ухабным уханьем ванек и другими не менее выразительными звуками. Вон, на другом конце площади, около знаменитого Малинника, раздается крупный говор и руготня, которые с каждой минутой становятся все громче и крупнее, собирают кучку праздных прохожих зрителей; кучка растет, прибывает и превращается наконец в целую толпу, из середины которой разлетается во все концы обширной площади тараторливая женская перебранка, издали очень похожая на кряканье всполошенных уток. Что это за крики и что за толпа? На что она смотрит и порою разражается таким поощрительным рыготаньем? Пьяная драка… клочья… кровь… Вон раздается призывной свисток полицейского-хожалого, которым он зовет на помощь подчаска, а в эту самую минуту, с противоположной стороны, у Полторацкого переулка, новые крики… «Караул! караул!» — слышится оттуда, и, судя по короткому, обрывающемуся выкрику, можно с достоверностью предположить, что человека взяли за горло и душат…
Вы смущены этим криком? Он скверно, зловеще подействовал на ваше ухо и болезненно на ваше сердце? Но вот прошла минута — и его не слыхать, он донесся до вас только урывком, на одно мгновенье, после которого успел уже, подобно всем этим разнородным звукам, затеряться и утонуть в обычном гуле городской жизни…
И вот надо всеми этими звуками, надо всей этой невеселой картиной мрачной, слякотной площади низко висит непроницаемо черное, сырое небо, и сыплет легкий снежок, который, не успев еще долететь до земли, превращается в мелкий, моросящий дождик.
* * *Был восьмой час на исходе.
На гауптвахте шагал по платформе часовой с ружьем, укутанный в свою сермягу, а против него, с другой стороны улицы, мокли и дрожали разнородные группы нищих на паперти Сенного Спаса. В церкви кончалась служба. Нищих на этот раз собралось изрядное количество: завтра родительская суббота — значит, сегодня за всенощной изобилие купчих и прочих молельщиков, щедрых на подаяние по случаю предстоящего помина родителей и сродников.
Вот группа простоволосых, босоногих девчонок и мальчишек, от пяти до двенадцати лет, в лохмотьях, со спущенными рукавами, в которых они отогревают свои закоченелые от холода руки, то есть одну какую-нибудь руку, потому что пока левая греется, правая остается протянутой к вам за подаянием. Текут у них от холода не то слезы из глаз, не то из носу посторонние капли; и стоят эти дети на холодном каменном помосте не по-людски, а больше все на одной ноге толкутся, ибо пока одна ступня совершает свое естественное назначение, другая, конвульсивно съежась и скорчась, старается отогреться в висящих лохмотьях. Чуть выходит из церкви богомолец — эта орава маленьких нищих накидывается на него, разом, всей гурьбой, невзирая на весьма чувствительные тычки и пинки нищих взрослых, обступает его с боков и спереди и сзади, иногда теребит за платье и протягивает вверх посинелые ручонки, прося «Христа ради копеечку» своим надоедливо-пискливым речитативом. Она мешает ему идти, провожает со ступеней паперти и часто шагов на двадцать от места стоянки преследует по мостовой свою жертву, в тщетном ожидании христорадной копеечки. Копеечка, по обыкновению, выпадает им очень редко, и вся орава вперегонку бросается снова на паперть, стараясь занять более выгодные места, в ожидании новых богомольцев. Это — самый жалкий из всех родов нищенствующей братии. Не один из этих субъектов успел уже побывать в исправительном доме, откуда выпущен на поруки людей, с которыми сходятся в стачку по этому поводу нищие взрослые, всегда почти эксплуатирующие нищих малолетних. Все эти мальчишки и девчонки, еще с пелен обреченные на подобную жизнь, являются будущими жертвами порока и преступления; это — либо будущие кандидаты в тюрьму и на каторгу, либо добыча разврата, который застигает их очень рано, если еще раньше разврата не застигнет их смерть. Часто случается, что нищая девочка, едва дойдя до двенадцатилетнего возраста, а иногда еще и раньше, начинает уже в мрачных трущобах Сенной площади, за самую ничтожную плату, отдаваться разврату.
Нищие взрослые держат себя несколько солиднее малолетков. Если проходит богомолец не подающий, взрослые встречают его только протянутой рукой и просительным склонением головы. Но чуть изъявит он малейшее желание совершить обряд христианского милосердия, взрослые точно так же обступают со всех сторон доброхотного дателя, и несколько десятков сморщенных, грязных рук, с громким христорадничаньем, жадно протягиваются к нему во все промежутки и скважины сплоченной толпы, где только может протискаться промышленная пятерня пальцев. Часто случается, что доброхотный датель, после такого маневра со стороны нищей братии, по приходе домой не доискивается платка, кошелька или часов с цепочкой. Эти обступания целым кагалом производятся преимущественно за вечерними и всенощными службами, где рано наступивший мрак зимнего вечера по возможности скрывает такие эволюции нищей братии от зоркого ока полицейских хожалых, имеющих иногда обыкновение забирать ее в арестантские сибирки. Истинная бедность и нищета редко показывается в среде патентованных надворных и «притворных» (то есть стоящих в церковных притворах) попрошаек. Истинная бедность и нищета прежде всего совестлива, застенчива и робка; она держится одиноко, отдельно, и если решается обратиться с просьбой к прохожим, то просьба эта звучит прямым физиологическим голодом и действительной нуждой.
Первый план между взрослыми попрошайками занимают бабы. Те же платья, как и у малолетних, те же кое-как сшитые лоскутья и расползающиеся швы лохмотьев, тот же официально-нищенский, как песня, выработанный и заученный речитатив, и на руках — завернутые в тряпки младенцы, часто, за неимением собственных, взятые напрокат. Вот стоят две безобразные, безносые старухи, которых во время оно не пощадила отвратительная болезнь, но пощадила смерть, дозволив им перейти летами за ту грань, где на Сенной по большей части оканчивается промысел разврата и начинается промысел нищенства. Они не успели добыть себе младенцев напрокат, а потому, вместо них, завернули в тряпье по полену и баюкают его, как ребенка. Впотьмах не видно, да и кто станет заглядывать, что там такое лежит у старухи!
Второй план, ближе к притвору, заняло все то, что посильнее физически. Тут горбятся и хромятся попрошайки мужского пола с ходебщиками на построение. Третий план, в самом притворе, завоевала себе аристократия нищенства, всегда отличающаяся какими-нибудь особенностями и по преимуществу уродством. Вон в самом мрачном, темном углу дрожит и жмется высокая, худощавая старуха с вытянутым длинным носом и впалыми глазами, которые зорко высматривают добычу, клок черных с сединою волос выбился ей на лоб из-под мокрого платка и придает еще более дикий вид этой и без того уже дикой физиономии. Она тоже что-то кутает в лохмотья, но это не ребенок и не полено — это безобразная старуха-карлица-идиотка, которую она, как младенца, держит у себя на руках для привлечения людского сострадания. Идиотка очень мала и страшно худощава, седые космы волос ее спутались в беспорядке и мешают смотреть тупым бельмам навыкате. Трусливо-порывистые ужимки и движения сопровождают каждый взгляд идиотки, которая, чуть выдается ей спокойная минута, быстро схватывает в рот бахромку платка своей няньки, либо втянет туда же клок своих собственных волос, либо, наконец, с аппетитом принимается жевать комок штукатурки, сколупнутой ею от мокрой, отсырелой стены. Нищая старуха со своею странною ношею боится быть все время на виду; она прячется и жмется в темном углу от людских, а наипаче полицейских взоров, но это прятание заставляет ее еще зорче высматривать добычу. Чуть появится в дверях доброхотный датель, нищая с идиоткой бросается с быстротой и ловкостью дикой кошки в толпу собратов и, продираясь вперед, подставляет изможденную, высохшую руку. Едва эта морщинистая рука ощутит на заскорузлой коре своей ладони поданную копейку, как уже старуха с тою же быстротою удаляется в темноту своего обычного места, из которого она, словно паук из гнезда, жадно кидается на добычу.
Вот у внутренних церковных дверей расположился не человек, а какое-то подобие человека, скорее намек на человеческий организм, безотрадно представляющийся взорам в виде кривого, горбатого и безногого существа, которое держится на деревянных колодках, прикрепленных к бывшим лядвеям, а ныне обрубкам человеческого тела, обрубкам выше колен, и движется с помощью рук, заменяющих ему ноги. Вся фигура его необыкновенно живо напоминает ежа или дикобраза, а в маленьких, глубоко ушедших глазах, которыми существо это поводит из стороны в сторону, светится что-то мышиное. «Господи, Исусе Христе, владычица тифинская!» — бессознательно произносит оно с каким-то высвистом своим фальцетным голосенком и правая рука его при этом необыкновенно быстро болтается, как бы торопясь наделать возможно большее количество крестных знамений. «Касьянчику-старчику Христа-а ради!» — выпевает он дрожащим голосом, силясь повыше вытянуть за подаянием свою руку, и подаяние по большей части, благодаря выгоде первого места, попадает прежде других в ладонь Касьянчика-старчика. Касьянчику-старчику никогда не удалось бы занять лучшего нищенского места, если бы у него не было сильной и близкой поддержки. Поддержка эта являлась в образе соседа и сотоварища его, известного под именем Фомушки-блаженного. Ражий, коренастый мужчина лет тридцати пяти, росту выше чем среднего, плечистый и плотный — он представлял действительно весьма внушительный и надежный оплот для такого жалкого существа, как Касьянчик-старчик. Фомушка никогда не мылся и никогда не стригся. Порыжелая бархатная скуфейка, на манер монашеской, частью прикрывала спутанные длинные космы его рыжих и жестких волос. Одутловато-мясистые жирные щеки и клюквенно-пухлый нос служили первыми характерными признаками его лупоглазой, отчасти свиной физиономии; физиономия эта украшалась рыжею щетиною вместо усов и клоками неопрятной бородищи, которая отдельными щепотьями произрастала у него в различных направлениях. Стальной обруч, заменяя собою пояс блаженного, охватывал в талии его черную хламиду, которая также старалась походить на монашескую ряску. Полы хламиды, вися оборванными клочьями, были насквозь пропитаны обильным слоем уличной грязи, которая, не будучи никогда счищаема, заскорузла тут в виде целых пластов, комков и наростов. От этого костюма и от самого Фомушки разило на три шага невыносимым смрадом. Но в этом смраде и в этой грязи своей Фомушка находил особенную усладу, а почитатели его относили все это к подвижничеству. Фомушка бойко и независимо стоял себе на своем месте, ежеминутно почесываясь и тяжело сопя носом на весь притвор церковный. Вся остальная братия чувствовала достодолжное почтение к его внушительному кулачищу, с которым, в самом деле, нехорошо бы было повстречаться в пустом, уединенном месте.