Евгений Салиас - Аракчеевский подкидыш
– Что?! – строго произнесла Ева, и голос ее ясно говорил: ты хочешь сказать вздор или прямо солгать.
– Есть тонкости… Сноровка… Фортель, как говорят про разные тонкости. Не только в дуэлях на шпагах и саблях, но даже на пистолетах, есть, баронесса, тонкости, которые можно знать и не знать. Кто знает, тот скорее останется победителем. Вот и в кукушке, может быть, есть что-нибудь… По всей вероятности.
– Может быть? Что-нибудь? По всей вероятности? – отчеканивая слова, повторила Ева. – Но скажите, г. Биллинг, пользование тонкостями в обыкновенных дуэлях считается бесчестным?
– Нет, баронесса… Но там все происходит при свете, на глазах секундантов, а тут в темноте и наедине…
– Стали бы вы также судить этот род дуэли, если бы был теперь убит г. Шумский?
– Да, баронесса… Но…
Биллинг запнулся.
– Говорите. Ваше «но» любопытно.
– Но я знал фон Энзе за честнейшего человека. Я не могу того же сказать про г. Шумского.
– Позвольте мне, знавшей близко обоих, поручиться и за г. Шумского! – холодно выговорила Ева, и яркая краска впервые показалась на ее бледных щеках.
Биллинг почтительно наклонился и замолчал…
Барон поглядел украдкой на дочь и, вздохнув, потупился грустно и даже беспомощно…
Между тем в соседней горнице, где сидело человек шесть офицеров, шла шепотом беседа буквально о том же. И все беседующие были согласны между собой, что смерть фон Энзе есть возмутительное, предательское убийство… И так оставить дела нельзя. Честь полка замешана. Товарищи покойного должны вступиться. Надо что-нибудь решить и предпринять немедленно.
Один из офицеров предложил бросить жребий, чтобы один из присутствующих назвал Шумского убийцей и вызвал на обыкновенный поединок.
Предложение было отвергнуто.
Другой предложил подать жалобу государю… Но и это было найдено нелепым. Докладывать дело императору пришлось бы тому же военному министру.
После целого часа совещаний товарищи покойного не пришли ни к какому результату, но единогласно решили:
– Так дело все-таки оставить нельзя. Надо собраться завтра всему полку. Надо, чтобы аракчеевский подкидыш был наказан. Если закон его достать не может за спиной военного министра, то надо тогда наказать его частным образом.
Появление Мартенса прекратило совещание. Он заявил, что прибыл пастор.
Все поднялись и двинулись…
Во время заупокойного обряда, совершаемого пастором, все товарищи убитого были заняты не столько мыслями о покойном товарище и молитвой, сколько присутствием красавицы-баронессы. Большинство офицеров видело ее близко в первый раз. И Ева поразила их своей красотой.
Когда через полчаса барон Нейдшильд с дочерью отбыл из квартиры, то уланы, собравшись в той же горнице, говорили опять-таки не о товарище, а исключительно о той, которая когда-то была почти объявленной невестой его и, собственно, из-за которой он теперь лежал мертвый.
– А она влюблена в его убийцу! – горячо воскликнул Биллинг.
– Не может быть?! В Шумского? В безродного? В блазня! – раздались голоса.
– Верно, господа, – глухо произнес Мартене. – Вот логика судьбы… Вот наука нам, мужчинам. Защищайте женщин от негодяев, в которых они влюбляются легче, чем в честных людей, и отдавайте себя на убой.
– А когда вы будете убиты, – добавил Биллинг, – то красавица выйдет замуж за вашего убийцу. И вместе они посмеются…
Наступило минутное молчание.
– Смеяться в данном случае, – заговорил снова Мартенс, – будет один лишь мерзавец Шумский. Баронесса, добрая и честная девушка, и смеяться не станет. Зато негодяй блазень весело смеется теперь над убитым врагом, а потом… со временем посмеется зло и над бедной женщиной, которая его любит.
– Женится, а потом бросит?
– Нет. Не женится, а потом бросит…
XLIII
Барон Нейдшильд и его дочь, ворочаясь домой, сидели в карете молча, задумавшись. Барон под тяжестью своих размышлений согнулся, опустил голову и глядел на коврик экипажа. Так сидят выздоравливающие или совсем дряхлые старики, или, наконец, убитые горем люди.
Красавица Ева, напротив, как-то особенно выпрямилась, даже слегка закинула голову назад и только крайне бледное лицо и необычный тревожный огонек в глазах всегда ясных и спокойных выдавали ее нравственное настроение. Когда свет фонарей, уже зажженных на улице, освещал ее фигуру в карете, она казалась не живым существом, а красивым привидением.
Молча доехали они домой, вошли и разошлись в столовой, направляясь в свои горницы. Однако, через несколько минут, побродив по своему кабинету, барон вышел, прошел на половину дочери и постучался в ее дверь.
Она откликнулась. Барон вошел и выговорил, как бы извиняясь:
– Ева, надо поговорить… Молчать хуже.
Молодая девушка не отвечала и вздохнула.
– Надо поговорить, – повторил барон, опускаясь в кресло. – Может быть, что-нибудь выяснится… Придумаем, что делать…
Ева тихо подошла, села около отца и произнесла твердо:
– Нечего делать, батюшка… И сколько бы мы ни говорили, придумать ничего нельзя. Вы хотите утешить и успокоить меня беседой. Это напрасный труд, я спокойна. Притом же я знаю, что никакие беседы, хотя бы они длились целый год, ничего не решат. Вы скажете снова мне, что он безродный, подкинутый или купленный приемыш, и, что, несмотря на свое звание флигель-адъютанта, он мне не пара…
– Конечно, милая моя!
– Да. Но я отвечу вам, что я его люблю. Вы скажете, что он дурной человек, очень дурной, дурно воспитанный, с дурными наклонностями, даже с пороками, что в нем нет ничего привлекательного, что он человек без нравственности, без религии, без сердца, не так ли?
– Ты знаешь, что это все видно из всех его поступков. Я говорю не наобум.
– Ну, да. А я отвечу вам на это, что все это верно, справедливо, но… но, что я его люблю!
– Подумай! – воскликнул барон. – Если ты признаешь в нем все, что ты говоришь, сама убеждена в этом, а не просто повторяешь чужие слова, то подумай – за что ты любишь его? Почему?
– За что и почему, я сама не знаю! За то, что он – именно он, а не другой. Отнимите у него все его недостатки и пороки, сделайте его другим – добродетельным – и тогда, пожалуй, я перестану любить его.
– Это ужасно, что ты говоришь!..
– Да, конечно, но поверьте, что чувство, которое во мне, еще ужаснее. Мне кажется иногда, что я в борьбе с каким-то чудовищем, которое овладело мною. Этот человек и мое чувство к нему так мало похожи на мои прежние грезы о счастии, что, размышляя, я только более запутываюсь. В нем есть, конечно, хорошее, но сравнительно мало: недостатки и даже пороки преобладают. И вот это все дурное в нем я тоже люблю. Я бы не желала, чтоб он изменился. Быть может, вы думаете и даже вы однажды говорили, что я напрасно надеюсь, что он изменится, что, будучи женой его, я буду тщетно стараться его изменить. Я об этом не думаю. Я не желаю, чтобы он переменился. Пускай остается он тем же дурным человеком, а я буду любить в нем, помимо хорошего, и все это дурное.
– Ева! Ведь это сумасшествие! – снова воскликнул барон в отчаянии. – Ты обманываешь себя. Твое воспитание, характер, твоя религиозность не могут допустить тебя до этого!
– Все это было, – едва слышно, упавшим голосом, отозвалась Ева.
– Что было?
– Все это было, – повторила Ева.
– Да что все?
– Все что была ваша дочь Ева, все это где-то далеко, будто потеряно на дороге, все это не нужно… Все это лишнее… Без всего этого можно жить. А теперь есть одно, чем живешь – чувство к этому человеку.
– Ева, что же это?! А отец?..
Девушка двинулась со своего места, опустилась на колени перед бароном, взяла его за руки и, целуя их, опустила на них голову и прижалась лицом.
– Стало быть, и меня ты любишь меньше. И я ему пожертвован?..
– Неправда! – отозвалась Ева. – Я чувствую, что это неправда. Но теперь я не могу ничего разъяснить ни себе, ни вам. Не будем говорить об этом… Время все разъяснит нам обоим.
– Время! Да… Но теперь ведь ты несчастлива?.. Неужели рассудок твой не может придти к тебе на помощь? Тогда будем говорить вместе. Чаще…
– Нет, батюшка, напротив. Дайте мне слово, что это наш последний разговор о нем. Что мы больше об этом говорить не будем, что мы имени его ни разу не произнесем. Дайте мне слово! Иначе я не могу… Это, действительно, мучение и мне, и вам. Для меня будет уже маленьким утешением знать, что мы больше с вами о нем никогда говорить не будем. И вы должны мне дать честное слово, что не заговорите обо всем этом долго, долго… покуда я сама не заговорю, сколько бы времени это не продолжалось. Дайте мне слово! Это будет мое единственное утешение.
Нейдшильд взял дочь за голову и поцеловал ее в лоб дрожащими губами. Слезы показались на лице его.
– Даете слово? – ласково спросила Ева, целуя отца.
– Даю…
– Никогда ни слова ни о чем, как если б его не было, как если б ничего не случилось. Даете?..