Александр Говоров - Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса
В последний раз накрыли большой стол в поварне, уставили его горшками да плошками, в печи запекался целый индейский петух. За столом владычествовал не кто иной, как Варлам, который, придя из баньки, обмотал себе голову огромным полотенцем, словно турецкий салтан, и разглагольствовал вовсю. Варлам был в духе — еще бы, накануне объявлен был сговор: Василий Онуфриевич Киприанов женился на Марьяне.
— Ах, государи мои, — говорила гостья-полуполковница в промежутке между скоромной лапшой и кулебякой с угрями, — сон мне привиделся блазновитый[230] — аспид, сиречь змея крылатая, нос у нее птичий и два хобота! Бяшенька, ты у нас книжник, объяснил бы, к чему сие?
Солдат Федька захохотал, не дав Бяше и рта раскрыть:
— Сразу за двоих замуж выйдешь!
— Чур тебе! — обиделась почтенная дама. — Возраст у меня не тот, чтобы плезиры таковые учинять, и звание не позволяет. А вы вот люди ученые и над мною, мценской простолюдинкой, смеетесь. И ты, Бяшенька, вижу, смеешься. А объяснили бы вы лучше мне, грешнице, правда ли, на торжке бают, будто ваш генерал — как его? — фицель-мицель часовщика своего на куски разрезал и закопал под Сухаревой башней, а на святки будто бы он его снова вырыл, плакун-травой помазал и живой водою окропил. И часовщик тот будто ныне жив-здоров и всю гишторию сию в кабаке на Сретенке за малую мзду желающим рассказывает.
И опять ей отвечал библиотекарский солдат Федька:
— Хочешь, лучше я объясню, почему у нас с тобой зубы болят? Оттого, что мы их часто языком треплем…
Полуполковница опять обиделась, и баба Марьяна принялась ее утешать инбирным пивком.
— О людское недомыслие! — воскликнул Киприанов. — Сей часовщик, кстати, известный безбожник, за оскорбление святых образов был взят в Преображенский приказ. На святки же действительно по милосердному ходатайству его превосходительства был освобожден… Где же тут плакун-трава?
— А я скажу, — вступил в разговор Варлам, от инбирного пива лицо его багровело. — В новом доме на Шаболовке мы не позволим сажать с собою за стол разных солдат либо подмастерьев. На нас покоится чин государев…
Обиженный Федька встал, горестно заявляя:
— Спать лучше пойду — кто спит, тот никому не вредит.
Киприанов также вскочил, напряженный от возмущения тем, что кто-то хозяйничает в его доме, искал слов, не находил.
— Мужички, мужички! — урезонивала их баба Марьяна. — Ну что вы? Варлам, куда уж тебе за шляхетством тянуться?
Варлам со звоном положил на стол нож. Назревала ссора. Баба Марьяна, однако, нашла, чем отвлечь внимание.
— Ну, что там у Канунниковых? — спросила она полуполковницу.
— Ах, мать моя! — всплеснула та руками. — Приданое готовят на целый миллиён! Одних шуб невестиных четыре — кунья, енотовая, белья и сомовья.
— Как, как?
— Сомовья, батюшка.
— Соболья, ох, уморила!
Все засмеялись, и, воспользовавшись этим, Киприанов пригласил Федьку не чиниться, снова сесть за стол. Но тот теперь артачился:
— Срамно мне, убогому, с богатыми в пиру сидеть. На них платья цветные, а на мне одна дыра.
Но баба Марьяна мир снова водворила, Федьку на место усадила. Спросила полуполковницу:
— Значит, за Щенятьева, за сынка этого боярского, ваша Степанида идет?
Все боялись смотреть на Бяшу, который сидел, опустив взгляд, в беседу не вступал. Баба Марьяна продолжала расспрашивать:
— А кто у них сват, кто в посаженных[231]? Ты уж, милая, поведай нам, уважь нашу простоту.
Полуполковница обстоятельно рассказала, что сватом был сам губернатор, господин Салтыков. Такому свату разве откажешь?
— Эх, Онуфрич! — не выдержала баба Марьяна. — Говорила я тебе: проси быть сватом господина генерал-фельдцейхмейстера. Перед таким сватом и Салтыков бы не устоял. И была бы Степанида наша, а то досталась долдону этому Прошке…
— Эх, Марьяна! — в тон ей начал Киприанов, но не договорил и махнул рукой.
Все ели молча, не глядя друг на друга, а полуполковница разливалась соловьем. Обручения, сговора, посиделок — никакой этой старины не будет. Сразу венчание, после чего Канунниковы и с молодым зятем переезжают в Санктпитер бурх, им уж там разные царские льготы обнаружены…
— Да, да, знаю, — подтвердил Киприанов. — Канунников объявил мне сие, когда вручал достоверную запись, что все мои недоимки прощены.
— Ого-го! — вскричал Варлам, даже турецкая чалма у него развязалась. — И ты молчишь? Сие Канунников тебе устроил? Вот уж поистине царский дар!
За дверью кто-то топал ногами, отряхая снег, потом постучал трижды, символизируя троицу, — чтобы бесы не проникли.
— Аминь! — сказал Варлам, позволяя войти.
Это был Максюта в клубах морозного пара. С холоду его попотчевали пивком, а баба Марьяна спешила наложить ему закусок.
— Ну, отпустили тебя, рекрут? — спросил Киприанов.
— Три дня гулять, потом в Питер потопаем — ать-два! Там и муницию выдадут, а то, пока по дебрям будем добираться, все казенная одежка в лоскут обратится.
— И как это начальство не боится, что ты сбежишь? — съехидничал Варлам.
Максюта заголил рукав и показал бледно-синий крест, наколотый на руке выше локтя, — знак, что человек поверстан и принадлежит уже царю.
— Каб не эта солдатчина, женился б ты, Максюта, — пригорюнилась баба Марьяна, которая в своем счастье готова была всех переженить.
— Солдатские жены — пушки заряжены! — захохотал Федька, который успел оправиться после давешней конфузии.
— Лучше дядю Саттерупа на русачке женим! — предложил Максюта. — А то, как только я в сраженье пойду, сразу замиренье настанет и пленных отпустят. Пусть уж в свои свейские края с русскою женою поедет.
— Не отдам дядю Саттерупа, не отдам! — закричал малыш Авсеня, который сидел у шведа на коленях. — А кто со мной станет в пятнашки играть?
Они хохотали, перебрасывались шутками, а Киприанов нагнулся к сыну, сидевшему задумчиво:
— Не кручинься, Васка, соколенок мой. Бог с ними, с Канунниковыми. Найдешь ты себе суженую по душе.
Бяша хотел ему что-то ответить, но, пока он собирался это сделать, отец встал и вышел, а вернулся с листом Брюсова календаря.
— Прочтем-ка, други, что на год минувший звезды через Календарь сей Неисходимый нам предсказывали. Вот он, 1716 год, — под знаком Меркурия, бога торговли, и под Венус — сиречь любви и веселия. «Когда злые люди содружество учинят, то внимай делам их и внемли себе от злых советов их, ибо они токмо ищут от чуждыя мошны насыщатися… Великим господам и сенаторам також-де не все по желанию их возможет быти, но многие противности возмогут являтися». Гляньте-ка, братцы, планиды-то нам не так уж ложно прорицали!
— Пойдем, есть дело! — шепнул Максюта Бяше через плечо бабы Марьяны.
Та посторонилась, ворча:
— Идите уж, тайная канцелярия, посекретничайте напоследок!
Они вышли в подклеть, но там все было загромождено вещами, готовыми к переезду. Перешли в запертую книжную лавку.
— Холодно у тебя тут, Васка! — ежился Максюта. — Уж год прошел, как я тебе советовал печь поставить…
Он состроил плаксивую гримаску и произнес словами из песенки:
— «Терплю болезни лютые, любовь мою тая…» Слушай, Васка, ну что ж ты надумал про Степаниду? Зело время поздает!
Бяша молчал, не зная, что ответить. Татьян Татьяныч уж прибегал к нему утром от Стеши. Степанида сидела под замком, но велела передать, что готова на все.
Максюта сорвал с головы колпак и в сердцах шлепнул его об земь.
— Эх, какой же ты нетударь-несюдарь! Мне бы да твою удачу, только бодливой корове бог рог не дает!
Окоченевший в казенным опорках и рогожном армячке — таким его выпустили из тюрьмы, чтобы сдать в рекруты, — Максюта прошелся дробью, отбивая трепака. Потом остановился.
— Ну, слушай же, сие в последний раз. Я только что был у нее, и послание самое доверительное. Сегодня — родительская суббота. Стеша отпросилась на Пятницкое кладбище, мать помянуть. На исходе обедни, у Иоанна Предтечи. Слыхал, байбак?
Но Бяша молчал, потупившись. И Максюта, не выдержав, крикнул, сжал кулаки так, что ногти впились чуть не до крови:
— Если ты не пойдешь… Я не знаю, что с тобой сделаю, если ты не пойдешь!
На Пятницком кладбище и у Бяши была мать погребена, это кладбище приходское для Кадашей, а Канунниковы сами из этой слободы.
Бяша пришел и бродил между могилками, где в тусклом снежном свете рано угасающего дня была видны там и тут мерцающие огоньки — это догорали на холмиках поминальные свечки. Летом здесь заросль сплошная, буйство листвы — кленов, ясеней. Сейчас сквозь голые ветви кустарника снежная пустыня кладбища с тенями крестов кажется особенно печальной.
Могила матери ухожена — ни одного из установленных шести поминальных дней в году они с отцом не пропускали, и крест деревянный, по-старинному восьмиконечный, отец сам выстрогал. Хотелось вздохнуть глубоко, из самого донца души: «Мама, мама, зачем же я такой получился у тебя безудальный?» Где-то она лежит там, внизу, под спудом промерзшей, как камень, земли… Как Устя пела свои каличьи стихиры: «И место темное, и черви лютые, и пропасть подземельная!»