Йожо Нижнанский - Кровавая графиня
— К сожалению, я не могу поступить по-твоему, Эржика!
Она посмотрела на него, и в ее взгляде было столько отчаяния, что сердце его содрогнулось.
— Я знаю, что ты не можешь этого сделать, — сказала она с горечью. — Твоя любовь ко мне недостаточно сильна, чтобы победить боязнь лишиться расположения госпожи.
Он молчал. Нет, не в боязни лишиться милости чахтицкой владычицы, а вместе с тем и всего остального, было дело. Он достаточно прочно обеспечил и свое дворянство и состояние на тот случай, если когда-нибудь Батори вздумалось бы лишить его своих милостей.
Нет, он боялся только за судьбу Эржики и ответственность за нее не хотел нести один. Он знал свою воспитанницу, а по ее сегодняшней выходке в врбовской усадьбе и вовсе убедился, какой любовью прониклась она к разбойнику. Чем может кончиться такая любовь? Нет, он не желал ей несчастья, не желал ей зла, но заботиться о ее счастье должна помочь мать…
Эржика подошла к нему, положила ему руки на плечи и заглянула так глубоко в глаза, словно хотела что-то прочесть на дне его души. В ее испытующем взгляде была нежность и верность детской любви.
— Прости мне, отец, что я обвинила — тебя в страхе и трусости. Я чувствую: ты любишь меня. Поэтому я открою тебе свое сердце, верю, что ты поймешь смятение и боль, царящие в нем. Когда я узнала, что в Врбовом я чужая, что моя мать — благородная госпожа, под чьей крышей я не имею права жить, поскольку каждому стало бы ясно ее падение, меня просто оторопь взяла. Кто был моим отцом — этого не знает даже мать, и я все время ощущаю себя существом, которому не следовало родиться на свет. Я была счастлива, покуда верила, что мои родители — Приборские. И была бы счастлива с ними даже в бедной крестьянской халупе. А теперь я вынуждена жить с сознанием, что отец мой неведомо кто, а мать — знатная дама, которая призналась мне в этом только сейчас и лишь украдкой проявляет ко мне материнские чувства. Свое родство со мной она должна скрывать и перед самым распоследним слугой. Я было смирилась с этим унизительным ощущением, вошла в положение матери и простила ее. И любила ее какой-то болезненней любовью, робко мечтала о ней. Но…
Помолчав немного, она заговорила еще взволнованнее:
— Я уже давно слышала о жестокостях Алжбеты Батори. Но я всегда видела перед собой серьезную, доброжелательную, пусть порой и строгую даму, не способную чинить несправедливость. И все, что о ней говорили, я считала клеветой, злыми вымыслами. И вдруг сегодня, отец, один вид этих измученных девушек в гардеробной убедил меня, что слухи о ее жестокости правдивы. Проживи я еще сотню лет, никогда не смогу забыть этой страшной картины… И меня невыразимо страшит, что она способна на эти нечеловеческие жестокости. Пойдем, отец, как можно быстрее уйдем отсюда! Я боюсь встречи с Алжбетой Батори. Меня бы обожгли ее поцелуи, я умерла бы в ее объятии… Она отринула меня перед людьми, я же отрину ее в своем сердце. Она не моя мать! Пойдем, отец, пойдем! — И она потащила его за рукав.
— Подожди, Эржика, — сказал он, смягчившись. — Я охотно увезу тебя, но ты должна мне дать одно обещание.
— Нет ничего на свете, чего бы я не обещала тебе!
— Хорошо, Эржика, — сказал он и, поколебавшись мгновенье, продолжил — Обещай мне, что вырвешь Андрея Дрозда из своего сердца, что не будешь больше думать о нем, а если случайно и встретишь его, то пройдешь мимо холодно и равнодушно.
Лицо ее вспыхнуло, глаза загорелись.
— Ты можешь вырвать у меня сердце, но нет на свете силы, которая вырвала бы из него мою любовь… Это единственное, чего я не могу обещать!
— Тогда мы остаемся здесь! — сказал Беньямин Приборский снова холодно и строго. Это новое признание ее любви к разбойнику вконец возмутило его.
— Я ни за что не останусь здесь? Дождись ее сам! — И она бросилась к дверям. На дворе стоит оседланный Вихрь, она вскочит на него и помчится к Андрею Дрозду! Уж он-то оставит ее у себя и будет беречь!
Но не успела она еще дотронуться до ручки двери, как Беньямин Приборский подскочил к ней и рванул назад.
— Ни шагу больше! Ты останешься здесь! — сказал он и, выскочив из комнаты, захлопнул за собой дверь и запер ее на ключ.
С тяжким сердцем оставил он воспитанницу. За все восемнадцать лет не было у него столько неприятностей, сколько их накопилось за этот день. Он всегда относился к девушке бережно, никогда не наказывал, слова грубого не сказал. А нынче пришлось резко оттолкнуть ее от двери и запереть в комнате. Всегда он шел навстречу любому ее желанию, а сегодня отказался выполнить одну-единственную ее просьбу.
В замке было шумно. В гардеробную вбегали служанки, ломали руки, причитали и уносили тяжелораненых подружек в людскую. При этом дрожали от страха, чтобы чахтицкая госпожа не застала их врасплох. Досталось бы им за проявленную доброту!
Беньямин Приборский вышел во двор. Там сновала челядь, а перед замком толпой стояли чахтичане. Старики учтиво приветствовали Приборского, но смотрели на него неприязненно. И неудивительно! Многие годы назад они горбатили на барщине сообща, они помнят еще, как он извивался на «кобыле», когда гайдук отвешивал ему двадцать пять ударов. А нынче ишь как выставляется! С холопами перекинется словом лишь тогда, когда уже нет иного выхода.
Вдруг во дворе и перед замком раздались крики: гробовщик с подмастерьем пронесли через освещенный лучами солнца двор дощатый гроб. Никто не знал, что произошло в гардеробной госпожи, не предполагал даже, что там лежит прикрытая черным плащом госпожи несчастная девушка. Но потом люди и вовсе остолбенели: они насчитали одиннадцать девушек, которых переносили из замка в людскую.
Павел Ледерер, уже вернувшийся в замок, задумчиво смотрел на гроб. Он собирался выяснить, кто из горемычных девушек будет видеть в нем свой вечный сон, но пока это было преждевременно. Он повернулся к солнечным часам на углу замка. Те показывали полдень, но колокола еще не звонили. Взгляд его то и дело обращался ко граду, не валит ли из трубы дым.
Наконец раздался колокольный звон. Торжественно и ликующе заблаговестили колокола в предвесеннем воздухе. С голов слетели шляпы, над замком распростерлась тишина. И хотя Павел Ледерер тоже благочестиво склонил голову для молитвы, глаза его неотрывно осматривали град, высившийся на макушке Драплака.
Колокола еще не отзвонили, когда лицо его вдруг осветилось радостью.
С Калиной все ладно! Калина в безопасности!
От крыши града к небосводу валил столб дыма.
Как раз в эту минуту из корчмы вышел изрядно повеселевший подмастерье. Напоившие его забулдыги вышли за ним на улицу — проследить, не завернет ли он в замок, не передаст там поручение Эржи Кардош. Но они напрасно опасались. Весело посвистывая, подмастерье, не оглядываясь, направился в Новое Место.
Тем временем Эржика, запертая в гостевой комнате, сидела в кресле в полной отрешенности.
Желание жить поддерживала в ней одна лишь мысль — использовать первую же возможность и убежать к Дрозду…
Поцелуй уродливых губМедленно тянулись часы приближения смерти.
— Это Божья кара постигла нас, Божья кара! — повторяла Анна в бесконечном ожидании смертного часа. В душе Илоны, Доры и Алжбеты Батори этот возглас вызвал суеверный страх.
Они уже готовились к смерти, и эти выкрики, казалось, вырывались из недр пробуждающейся совести.
Мысль о том, что их настигла месть провидения, потрясла их и многократно усилила мучения.
Обессиленные, с ввалившимися глазами, мертвенно-бледные, изнуренные голодом и жаждой, они лежали на ковре, а железная дева из угла застенка злорадно улыбалась им.
— Видеть ее не могу! — крикнула чахтицкая госпожа.
Сделав величайшее усилие, служанки двинулись исполнить ее приказание: с трудом доплелись до железной девы, оперлись о нее и повалили наземь.
Железная дева упала с жутким грохотом. В утробе загудело, смертоносное устройство ожило, плечи поднялись кверху, и из груди выскочили ножи. Женщины, обреченные на голодную смерть, завизжали, словно их коснулась ледяная длань скелета.
Догорел последний факел, и застенок погрузился в глубокую, непроницаемую темноту.
Это медленное умирание в кромешной тьме и гробовом молчании было чудовищно. То одна, то другая издавала вопль, словно ее душил вурдалак. Час проходил за часом Они не знали, ночь ли сейчас на дворе или день, все мучительнее сказывались голод и жажда. В темноте то и дело раздавались стоны и вскрики, ковры впитывали и гасили их. Обессиленные женщины лежали в ожидании последнего часа.
Вдруг в коридоре раздался гулкий звук. Как будто кто-то приближался.
Они чутко прислушивались. Искорка надежды вспыхнула в угасающем сознании. Но верить, что это действительно спасение, они уже не осмеливались. Неужто и этот стук близившихся шагов не что иное, как плод их фантазии? По-настоящему они обрадовались лишь тогда, когда ключ загремел в замке, дверь отворилась и застенок залило сияние весело пылающего факела.