Себастьян Барри - Скрижали судьбы
Что там говорится в Библии про ангела, который живет в каждом из нас? Или что-то в этом роде. Никак не припомню. Думаю, что ангел этот — та незапятнанность, что есть в нас, — вот он является большим знатоком счастья. Уж ему захочется им стать, ведь он немного его отведал. И все же… Хватит.
Ангелы. Для психиатра это печальный предмет. Но я уже стар и отведал горя, которое, как мне казалось поначалу, убьет меня, освежует, вздернет, так что — хотя бы в личных записях — почему бы и не поговорить о них? Я смертельно устал мыслить рационально. Что это за существо получается? Небесный педант?
Я снова принялся перечитывать отчет отца Гонта. Интересно, остались ли еще на свете такие всезнающие, суровые и совершенно беспощадные священники? Наверное, остались, но, как и прежде, стараются не слишком этого показывать. Быть может, потому что происхождение де Валеры было столь неясным и загадочным, он находил особенное утешение в несгибаемости церковников.
Конечно, он закрепил их права в своей конституции, но верно и то, что он отказал тогдашнему архиепископу в самой значимой его просьбе — сделать католическую религию государственной. Слава богу, до этого он не дошел, хотя и зашел достаточно далеко, возможно, куда дальше, чем следовало бы. Он был вождем, который боролся с ангелами и бесами — иногда в одном и том же теле. Во время войны за независимость он состоял в ИРА, которую в те годы представляли противники Договора, и после гражданской войны даже попал в тюрьму, но, придя к власти в тридцатых, он обнаружил, что все силы надо бросить на подавление своих бывших соратников, которые для ровного счета отринули и Договор, и его самого.
Должно быть, он страшно горевал, не спал ночами — как и любой бы на его месте. Отец Гонт описывает также судьбу некоего Джона Лавелла, фигурировавшего в истории Розанны, которого безо всякого снисхождения повесили в самом начале Второй мировой. Остальных его товарищей высекли плетьми, а я и не знал, что порка была узаконена в Ирландии, не говоря уже о повешении. Отец Гонт пишет о тридцати шести ударах плетью, но это уже как-то чересчур сурово. Но для де Валеры это, наверное, было как вешать и пороть собственных сыновей или сыновей и наследников тех, с кем прошла его молодость. И от этого что-то еще в нем надломилось. Чудо, что страна вообще оправилась от тех ранних бед и потрясений, и де Валеру, которому пришлось столкнуться с этими необходимыми ужасами, остается только пожалеть.
Возможно, где-то здесь и кроется причина необычайной преступности последнего поколения ирландских чиновников, не говоря уже о том, сколько священников прошлись по невинности наших детей плугом и бороной растления. Абсолютная власть таких людей, как отец Гонт, ведет к абсолютной развращенности, так же как день ведет к ночи. У меня возникла недостойная мысль о том, что, быть может, де Валера так страстно стремился избежать участия во Второй мировой вовсе не потому, что опасался внутреннего врага, опасался расколоть надвое юную страну, а потому, что это, по сути, стало дальнейшей попыткой выхолостить всякую сексуальность. Что-то вроде распространения намерений церкви. И, если эта мысль не слишком примитивна и очевидна, тогда это было направлено на мужскую сексуальность.
Я так устал, что даже не знаю — не банально ли все, что я тут написал. Позже вырву, если что.
Этот Лавелл, хоть и много лет назад мог сидеть в одной тюрьме с Девом, а позже был повешен у него на глазах, ангелом, как говорится, все же не был. По словам отца Гонта, он привел пойманного им полицейского на взгорье, начинавшееся сразу за Слайго, надел ему мешок на голову и приставил пистолет к виску. И затем снова и снова крутил барабан и взводил курок. Надо думать, несчастный гарда[57] вскоре был вне себя от ужаса. Лавелл пытался выпытать у него, когда в казармы приносили жалованье, потому что хотел украсть у полицейских само их содержание. Довольно мудреный преступный замысел, как мне кажется. Но гарда то ли был слишком смел, то ли ничего не знал, поэтому не хотел или не мог дать ему никакого ответа. Лавелл все щелкал курком. Несколько его сообщников похитили жену и дочь гарды, и держали их в заброшенном доме в Слайго, и Лавелл грозил ему, что их убьют, если он будет молчать. Но по правде сказать, бедняга вряд ли что-то знал. В конце концов Лавелл застрелил его. Информация об этом преступлении выплыла наружу, потому что один из его подельников стал свидетелем обвинения и отделался вышеупомянутой поркой. Но тут началась война, и де Валера очень боялся того, что ИРА вновь наберет силу, так как знал — связь с немцами у них уже налажена. А у Дева нейтралитет был второй религией, которую он защищал до последнего. И потому он никак не мог пощадить Лавелла. И, честно говоря, невелика была потеря.
Пишу это все так, будто бы я какой-нибудь монах, что сидит себе в каменной хижине на Скеллиге. Конечно, это не так. Думаю, нужно признать, что для нынешних грехов все мы одинаковы. И гражданская война — это зло, которого каждому выпадает поровну.
Хотя не было ничего такого в моем обучении, что вообще позволяло бы мне рассуждать о грехах.
Думаю, все, что отец Гонт пишет в этом отчете, — это своего рода титаническое цицероново усилие, цель которого впутать — хотя нет, это не совсем верное слово — скорее вплести Розанну в это узловатое полотно, заловить ее туда. И на это отец Гонт чернил не пожалел. Это поистине примечательный документ, иерейский, подробный, убедительный. Он, как лесной пожар, уничтожил все ее следы, прошелся по ее истории и обратил все в пепел и золу. Крошечная, безвестная, позабытая Хиросима. Во всем документе ощущается какое-то беспокойство, которое иногда прорывается избыточными и, я бы даже сказал, неожиданными подробностями. Отец Гонт будто под микроскопом анализирует сексуальность Розанны. Необычайно странно, конечно, читать такое про ту Розанну из прошлого, когда женщина с этим именем уже достигла столетнего возраста и находится под моим наблюдением. Уж и не знаю, большая ли честь — получить доступ к такой информации. Иногда это чтение — какое-то очень вуайеристическое, морально сомнительное занятие. Отчасти потому, что мораль самого отца Гонта очень старомодного сорта. Каждый взмах его пера выдает густую ненависть если не к женщинам, то к их сексуальности или сексуальности в целом. Для него это бесовские рога и копыта, в то время как для меня — это спасительный дар жизни. Я не противник Зигмунда Фрейда. И еще кристально ясно то, что протестантизм Розанны для отца Гонта — очевидное, хрестоматийное зло. Он безмерно разгневан из-за отказа Розанны перейти в католичество по его приказу — еще до того, как она вышла за своего мужа-католика, не переменив веры и тогда. Для отца Гонта это было по-настоящему противоестественно.
Поэтому он с самого начала твердо верит в то, что она, если и не зло во плоти, то особа упрямая, сложная, непонятная, быть может. Даже не стараясь сделать вид, что понимает ее, он, тем не менее, утверждает, что ему известна вся ее подноготная. Она позволяла всему городу себя разглядывать, выставляла напоказ свою красоту, просто потому, нужно заметить, что была красива. Такое впечатление, будто она, совратив все мужское население Слайго и поймав в свои сети Тома Макналти, этого подающего надежды гражданина новой страны, вдруг опустилась до дикаря вроде Джона Лавелла, которого отец Гонт называет «варваром из самого глухого уголка Майо».
И вот, учинив такое и немедленно получив предложение помощи от отца Гонта, она эту помощь отвергает. Так и чувствуешь, как его гнев вспыхивает с новой силой. Гнев. Ей велено оставаться в Страндхилле, в развалюхе с железными стенами, где она снова будто магнитом притягивает к себе похоть всего Слайго. Ужаснее всего то, что стараниями отца Гонта ее брак в Риме признали недействительным, после чего Розанна таинственным образом забеременела и родила ребенка. Родила ребенка, пишет отец Гонт и добавляет к этому лишь три слова с присущей ему жесткостью: «И убила его».
Если бы много лет назад я прочел эти слова, подкрепленные к тому же авторитетом священника, то мне и самому бы ничего не оставалось, кроме как упечь ее в психушку.
Глава девятнадцатая
Свидетельство Розанны, записанное ей самойДжон Кейн с каждым днем становится все загадочнее. Теперь он и вовсе перестал разговаривать, однако же сегодня утром выдал нечто, что я сочла улыбкой. Это, конечно, было довольно странное, одностороннее движение. Кажется, левая сторона лица у него немного обвисла. Уходя, он снова ухитрился со звонким щелчком наступить на расшатанную половицу. Не пытается ли он намекнуть, что знает — там что-то спрятано? Но, если и знает, ему это не кажется достаточно ценным или у него нет привычки заглядывать под половицы. Стоя у окна и наблюдая за ним, я все пыталась припомнить, сколько же лет я его знаю. Кажется, что моя память о нем тянется еще из простывшего пепла моего детства, хотя это, конечно, не так. Но все равно уже очень-очень долго. И надо сказать, что уже лет тридцать, как он носит все один и тот же денимовый халат. Он хорошо сочетается с моим ветхим гардеробом. Подойдя к окну, я устыдилась своей ночной сорочки — до того стало заметно, как она вся спереди заляпана и забрызгана. Первым моим порывом было отойти, но раз уж я забралась так далеко от кровати, то не решилась снова отступать. Мне хотелось расспросить его о том, как там снаружи обстоят дела с весной, если уж он показал себя таким ботаником — ну или какого ботаника, кроме него, я тут еще могу найти. Белый, желтый, голубой — такой порядок. Подснежники, нарциссы, колокольчики, и едва распускаются нарциссы, как начинают отцветать подснежники. Интересно, почему это так. Интересно, почему все так.