Николай Алексеев - Лжедмитрий I
На царство вступил Феодор.
XX
Весть с того света
Маленькая келья женского католического монастыря. В длинное, узкое окно льется луч летнего солнца и светлым пятном ложится на часть серой стены, на грубо высеченную из белого мрамора статуэтку Мадонны и кидает светлое отражение на двух работающих женщин.
Одна из них — монахиня, сухая, строгая, с желтовато-морщинистым лицом, другая одета в полумирской, в полумонашеский наряд. Она бледна и грустна. Темные тени лежат вокруг ее впавших глаз.
Девушка подняла голову на мгновение от работы, посмотрела на льющийся в окно солнечный свет и глубоко вздохнула.
— Дочь моя, не отвлекайся от работы. Вон ты напутала, — проговорила монахиня и сухим, длинным пальцем дотронулась до ее вязанья.
Девушка слегка вздрогнула и опустила голову.
«В гробу, в гробу заживо! — печально думает она. — Господи! Да когда же кончится эта ужасная жизнь? Смерти, смерти прошу я у Тебя! Да и зачем жить? И мир теперь — та же пустыня. Он умер… Неужели они обманули меня? Отчего иногда так бьется мое сердце, точно от радостного предчувствия, что он придет освободить меня? Почему я не могу свыкнуться с его смертью? «Он жив! Он жив!» — шепчет что-то в глубине души… Но зачем тогда выдумали они эту сказку о пожаре? «Он сгорел, — сказали они, — Бог наказал еретика!» Максим, Максим! Дорогой, любимый! Если ты умер, отчего не явишься ты светлою тенью своей Анджелике. Ведь ты должен видеть мои страдания… Или ты за гробом забыл обо мне? А если ты жив — Господи! Да самая маленькая весточка от тебя была бы таким счастьем для меня!»
— Ты опять спустила петлю. Что с тобой, дочь моя? Греховные мысли опять заполонили твою голову? — промолвила монахиня, испытующе смотря на девушку.
— Я сейчас исправлю, сейчас, — шепчет Анджелика, а в глазах ее — слезы, руки дрожат.
Стукнули в двери. Молодой женский голос проговорил обычную молитвенную фразу — дозволение войти.
— Аминь! — ответила монахиня. — Войди.
Юная послушница вошла в келью.
— Мать Станислава! Мать игуменья просит тебя к себе.
Монахиня торопливо отбросила вязанье и вышла.
Послушница немного замешкалась. Анджелика сидела, склонясь над вязаньем.
— Прочти… Спрячь, — прозвучал над нею голос послушницы.
Девушка изумленно подняла голову. Комната уже была пуста. На вязанье Анджелики лежал скомканный клочок бумаги. Она жадно схватила его.
«Милая! Ангел! — было накидано торопливым почерком. — Я здесь, жду. Улучи время, отпросись гулять с той послушницей. Все готово. Убежим. Максим».
Потрясенная девушка вскрикнула и схватилась за сердце. Бумажка выпала и скатилась на пол. Она поспешно подняла ее и спрятала в складках одежды. И вовремя — дверь, скрипя, уже пропускала мать Станиславу.
Анджелика низко наклонилась к работе, чтоб не выдать яркой краски, залившей ее щеки.
XXI
Картинки
Москва… Царский дворец. Весеннее солнце целыми снопами лучей врывается в окна расписной палаты. Вон золотится парча… Алмаз на иконе светится переливчатым светом… Рубин на царском поясе мечет кровавые искры…
Весь облит солнечным сиянием юный царь, красавец Феодор. Пред ним Басманов. Его надменное лицо задумчиво.
— Петр! — говорит царь, и голос его дрожит от волнения. — Я юн, неопытен. У тебя светлый разум, ты искусен в ратном деле… Помоги мне, служи, как служил блаженной памяти отцу моему…
— Не оставь, Петр Федорыч! На тебя одного наша надежа, — шепчет молящим голосом стоящая тут же царица Мария, мать Феодора.
Басманов поднимает опущенную голову, воздевает руку.
— Клянусь! Либо прогоню бродягу, либо сложу свою голову! Не изменю чести! — торжественно произносит он.
— Верю, верю тебе! — говорит царь, и слезы радости блещут в его прекрасных очах.
Такой же ясный весенний день. Солнце заливает небольшой деревянный городок — это Кромы — и множество землянок, кольцом охватывающих его, — это стан осаждающего Кромы московского войска. Густые ряды воинов. Легкий ветер развевает знамена… Блещут парчовые ризы духовенства. Вон старец с крестом и Евангелием — митрополит новгородский Исидор.
Басманов стоит перед войском. В руке его листок — форма присяги. Ветер шевелит волосы на обнаженной голове воеводы, порой относит слова.
«Целую крест государыне моей, — читает Петр Федорович, — царице и великой княгине Марье Григорьевне и ее детям, государю своему царю и великому князю Феодору Борисовичу всея Руси и государыне своей царевне и великой княжне Ксении Борисовне. Также мне над царицею Марьей Григорьевной, и над царем Феодором Борисовичем, и над царевною в естве и в питье, ни в платье, ни в ином лиха не учинити и не испортит, и зелья лихого и коренья не давати».
Ветер относит слова воеводы. Вот опять повернул.
«И к вору, который называется князем Димитрием Углицким, не приставати», — звучат слова.
И еще, и еще читает воевода. Слов не слыхать, только видно, как шевелятся его губы.
Вот он смолк, ждет.
Глухое, нерешительное «клянемся!» проносится по рядам.
— Не хотим Годуновых! — слышится где-то вдали.
Басманов вздрагивает. Взмах руки — и один за другим подходят ратники к кресту и Евангелию. Но как подходят! Можно подумать, что их тянут на веревке — нехотя, лениво. До креста и Евангелия чуть губами коснутся и прочь.
Хмуро смотрит Басманов.
— Не царствовать, не царствовать Феодору! — шепчет он. — Стоит ли держаться его, нелюбимого царя? Чего ради играть своею головой? Не лучше ли «к тому»?
Какое-то зловещее выражение ложится на его гордое лицо.
А ратники все шагают к кресту по-прежнему вяло, неохотно, и в задних рядах громко звучит:
— Не охочи до Феодора!
Обширная палата убрана коврами, парчой, алым сукном. В глубине — подобие трона. Майское солнце то вольет лучи в палату и рассыплет всюду блестки, то спрячется за легкие облачка, и все блекнет на миг. Но есть ли кому-нибудь из находящихся в палате дело до небесного солнца? Эта палата — особый уголок мира, где светит свое солнце, от которого все ждут привета и ласки. Это солнце — Димитрий. Вон он на троне сидит в расшитом шелками и золотом, унизанном самоцветными камнями кафтане.
Слабый знак рукой… Распахнулись двери. Длинный ряд сановитых бородатых людей потянулся к трону.
Широкие, длинные боярские одежды падают тяжелыми складками. Какими важными, гордыми кажутся эти люди! Не цари ли все они сами?
И вдруг разом соскакивает с них сановитость. Низко склоняются гордые головы. Руки касаются пола — только царю так кланяются…
— Истинный сын Иоаннов! Царь Димитрий! Прости нас, холопов своих, — опутал нас Борис. Долго мы, в слепоте греховной, противились истинному царю, теперь мы прозрели. Войско тебе присягнуло. Иди, царствуй над нами, государь-царь всея Руси, Димитрий Иоаннович!
Смиренно говорит это один из бояр, князь Иван Голицын. И снова низкий поклон.
Лжецаревич молча смотрит на бояр. Он величав и спокоен в этот великий для него час. Неужели это — бывший Григорий, расстрига-инок, слуга литовского пана? Откуда это величие, это гордое царское спокойствие? Ни один мускул не дрогнул в лице его, только в глазах поблескивают радостные огоньки.
— Вы заблуждались, я прощаю и вас, и мое войско. Пусть оно идет к Орлу — туда и я прибуду, — говорит Лжецаревич, и голос его ровен, тих, ни малейшего волнения в нем не приметно. Он — царь. Присяга войска не есть милость ему, это только должное.
— Истинный царь он, истинный! — шепчут боярские уста, и вдруг могучий крик: «Здравствуй многие лета, царь православный!» — потрясает стены палаты и сливается с «виватом» поляков.
XXII
При свете костра
Целое море костров. Вся равнина на несколько верст в ширину и длину усеяна ими. Громкий смех, веселые возгласы, звон чаш, ковшей и кубков висит в воздухе. Это недавние враги мирятся, «московцы» братаются с казаками, ляхами и другими сподвижниками самозванца. Все веселы, все довольны.
У одного из костров сидит князь Алексей Фомич Щербинин. Напротив него — маленький тщедушный человечек, с лицом, подернутым целою сетью мелких морщин, бледным, исхудалым, с жидкою козлиною бородкой. Он, видимо, очень стар, но его небольшие глаза еще не потускнели и светятся почти юношеским огнем. Тут же сидят и еще несколько человек, бражничают.
Ни старик, ни Щербинин не принимают участия в пирушке, но они и между собой не беседуют. Алексей Фомич уставился в огонь костра и глубоко задумался. С детства природа одарила его удивительною способностью думать образами. Он задумывался, и картина за картиной проносилась перед ним, и ему хотелось выразить в это время песней то, что он видит. Если он не преодолевал искушения — песня выливалась, мерная, звучная, слово за словом само находилось, как будто помимо воли боярина вырывалось из его уст.