Евгений Салиас - Аракчеевский сынок
– Извольте-с… Где наше не протряхалось… Извольте…
Ханенко уже протягивал руку, но вдруг рука его остановилась на воздухе, лицо омрачилось тревожным выражением, и он принял руку назад.
– Стойте! Хороши мы оба… Ну, а если, добрейший Михаил Андреевич, немец-то вас, как пить даст, ухлопает на месте. Тогда что? Ась?
Шумский глядел в лицо толстяка с легким удивлением и тотчас же рассмеялся.
– Вы вовсе об этом не подумали, – сказал Ханенко. – Вот то-то, молодежь. Ну, а извольте рассудить, если вы на месте мертвым останетесь, то нас с Квашниным, живых, начальство под соусом съест. Тот же ваш батюшка засудит и в Камчатку угонит за то, что мы помогли его сынка убить. И я-то, тоже гусь хорош, сразу не сообразил. Вы-то будете в обществе с праведниками, а мы-то с камчадалами.
– Да этого не может быть, – воскликнул Шумский. – Я не буду убит. Я знаю…
– Как же это так? Что же вы заговоренный, что ли? Вас пуля не берет?
– Ну, на это, – решительно выговорил Шумский, – я ничего не могу вам сказать. Сами посудите, что если я мертвым буду, так я уж хлопотать об вас не могу. Стало быть, как знаете. Хотите отказаться – откажитесь. Но этим вы меня поставите в самое затруднительное положение.
Наступило молчание. Ханенко набил трубку, запалил ее и, снова задымив горницу, заговорил из облаков:
– Вот что, Михаил Андреевич, я человек пожилой и бывалый, поэтому предусмотрительный. Есть средства. Напишите вы перед поединком пространное письмо к вашему родителю, да напишите краткое письмо или доклад на имя государя императора. Изобразите в них все, скажите, что Квашнина и меня всячески уговорили, что мы вас из всех сил останавливали, ну и так далее. Вы человек умный, знаете, что написать. Вот эти два письма вы в боковой кармашек сюртука и положите. Авось, коли вас пуля прострелит, так в другое какое место, а не продырявит эти письма, – пошутил снова Ханенко.
Эта мысль очень понравилась Шумскому. Он посидел еще несколько минут, потом крепко пожал руку толстяку и вышел от него.
Шумский вышел из маленького домика и покинул хохла, как редко случалось ему покидать людей. Обыкновенно разлучаясь с кем-либо, он презрительно и насмешливо относился к тому, кого покидал, и к тому, что от него слышал. Теперь же, уходя от толстяка-капитана, он не мог ничего выискать, над чем бы пришлось презрительно издеваться. Однако, он все-таки ворчал, садясь в коляску:
– Туша! Тюфяк! Славная, однако, природа у него! Добродетельный! Людям и Богу угодный человек. Жиру на теле много, а все-таки душа-то постная!
Вернувшись домой, Шумский занялся вопросом, что прежде предпринять: заставить фон Энзе драться или делать предложение.
– Это зависит от баронессы Евы, – усмехнулся он. – Если она улана не любит, можно прежде руку и сердце предложить. Если она его любит, нужно прежде его убить.
– Но если она его не любит, то и драться с ним не нужно? – вдруг воскликнул он. – Черт знает, какая у меня в голове неразбериха. Третьего дня решил с ним драться насмерть, а вчера порешил жениться с тем, что похерю, когда наскучит… А драться все-таки лезу… Да! Без этого ничто не выгорит!..
Через час размышлений Шумский думал: «Первое дело: драться и убить… Второе дело: жениться и тоже… Ну да это не теперь… Только… вот еще какой вопрос? Что, если он меня уложит наповал, женится на Еве, и будут они вместе надо мной подшучивать, покуда я буду лежать, гнить и вонять… Глупо! Так глупо, что даже дрожь берет и не со страху, а со злости. А можно ли дело так повести, что глупого конца не будет, а умный конец будет. Конечно, можно. Убить его просто, как пса, из-за угла, сам цел будешь… А это изволите видеть – преступление. Стало быть, что глупо, то законно и правильно. А что умно, то неправильно… А разум восхваляется людьми, глупость осмеивается, презирается. Вот тут и живи, по-ихнему… И будучи семи пядей во лбу – все-таки дурак будешь. Мне бы надо было жить в древнейшие времена или еще через тысячу лет, когда люди заживут по-человечески, а не по книжке… Нет, какова была скотина тот, кто первый выдумал – добродетель. Весь Божий мир изгадил!»
XXXVIII
Целое утро проволновался Шумский, решаясь на роковой шаг, и после полудня в полной парадной форме флигель-адъютанта он уже подъезжал к дому барона Нейдшильда. Лакей Антип, вышедший на звонок, отворил дверь и стал, как вкопанный, тараща глаза на гостя.
Шумский невольно улыбнулся при виде глупо-изумленной фигуры лакея.
– Барон дома? – спросил он.
– Уж и не знаю, – проговорил Антип как бы сам себе.
– Что ты, очумел, что ли? Как не знаешь?
– Да ведь вас не приказано строжайше принимать: а вот теперь вы совсем, выходит, не тот… Что ж это вы так вырядились…
– Ну, я не с тобой беседовать приехал! Ступай и доложи барону, что флигель-адъютант Шумский желает видеть его.
– Стало, вы не Андреев…
– Иди, доложи! – нетерпеливо крикнул Шумский таким голосом, что лакей как бы сразу поверил и решил мысленно, что господин Андреев не Андреев, а важный барин, флигель-адъютант Шумский.
Антип ушел и не возвращался довольно долго. Шумский смущенно ждал, догадываясь, что между бароном и лакеем идет объяснение…
Наконец, Антип появился и выговорил со странной интонацией в голосе:
– Что ж! Пожалуйте…
Голос лакея был эхом голоса барона. Шумский понял оттенок, который говорил: «ничего тут не разберешь: чертовщина какая-то».
Шумский вошел, сбросил шинель и, пройдя из прихожей в залу, увидел Нейдшильда, стоящего на пороге своего кабинета. Лицо барона выражало одно изумление… Он даже не мог произнести ни одного слова и несколько мгновений молча и неподвижно глядел на молодого офицера.
– Барон, я являюсь просить прощения во всем и объясниться с вами по очень и очень важному делу, причем я надеюсь, что все… – начал было Шумский и запнулся, так как выражение лица Нейдшильда уже изменилось совершенно.
Молодой человек никогда не предполагал барона способным так смотреть. Уязвленное самолюбие и оскорбленное достоинство аристократа вдруг сказались ясно в финляндце.
– Вы не господин Андреев, а господин Шумский? – выговорил он тихо и холодно.
– Я флигель-адъютант Шумский, решившийся проникнуть к вам в дом под именем…
– Знаете ли… вам следовало оставаться господином Андреевым. Если Андреева нет на свете, то господин Шумский… нечестный человек… Совсем нечестный…
Барон, решившись произнести эту фразу, чувствовал себя в положении человека, который зараз выпалил из десяти пушек и совершенно оглушен собственным деянием.
– Барон, я умоляю вас дозволить мне объясниться. Вы, как умный человек, тотчас все поймете: и безвыходное положение, в котором я был, и мои намерения, мою цель… причину моей решимости переменить имя и костюм. Позвольте мне все объяснить.
– Зачем? Что ж объяснять?.. Все понятно…
– Но вы не знаете причину, заставившую меня…
– Причина… Праздность, мода на скандалы в гвардии… Только вы опрометчиво выбрали семью для вашей дерзкой комедии с переодеванием. Я буду жаловаться государю и буду просить у вас удовлетворения, несмотря на мои годы и седые волосы…
– Барон, Бог с вами!..
– Да-с! Удовлетворения за поругание… за осквернение порога моего дома вашими…
Барон смолк и не договорил. Слово: «ногами» показалось ему глупым и не подходящим.
– Я умоляю вас дать мне объясниться! – с чувством воскликнул Шумский. – Вы совершенно теряете из виду, что могло заставить меня… Вы будто забываете, что у вас есть дочь, пленившись которой, можно решиться на все, на самоубийство…
Барон вдруг широко раскрыл глаза. Он, действительно, был далек от этой мысли.
– Ради Евы… все это..– будто сорвалось вдруг с его языка.
– Ради Бога… Примите меня и позвольте все объяснить…
Барон двинулся нерешительно, как бы не зная, что делать и делать ли что? «Не прекратить ли тотчас же всякое объяснение и выгнать вон?» – думалось барону.
– Я право не знаю… – забормотал он. – Это невероятно дерзкая комедия…
– Барон, через десять минут после объяснения – ведь вы не потеряете право меня выгнать!
Голос офицера прозвучал с таким чувством, что Нейдшильд отворил дверь, пропустил Шумского в кабинет, а затем указал ему место около письменного стола. Шумский, несмотря на собственное волнение, с удивлением приглядывался к Нейдшильду. Он никогда не видал барона таким беспомощно важным, хотя суровым, но вместе с тем потерянным и смущенным донельзя.
А барон был смущен мыслию, что он с каждым шагом и с каждым словом роняет собственное достоинство, что он действует противно тому, как бы следовало. Он вышел в зал с твердым намерением сказать господину Шумскому-Андрееву слово: «негодяй», прибавив, что, несмотря на свои преклонные года, он должен с ним драться. А, между тем, этот Шумский принят им для объяснений. Нейдшильд был уверен, что сия затея флигель-адъютанта была поступком «блазня» гвардейского шутовства и скоморошества ради. Слова Шумского о его дочери смутили барона, и все сразу перепуталось у него на душе и в голове. «Может быть…» – подумал он и не додумал.