Михаил Иманов - Гай Иудейский.Калигула
Наступила пауза. Нужно было говорить, но мне не хотелось. Я смотрел на бронзовые пряжки его сандалий и думал о том, что не только император, но и бог имеет власть над людьми только тогда, когда они верят в него. То есть самой власти бога, может быть, и нет совсем, а есть только вера в его власть. Тут Сулла был прав. Я только теперь по-настоящему осознал это. Императорская власть только тогда власть, когда другие, большинство, верят в ее силу. А когда перестают верить, то нет уже ни власти, ни силы. Все определяется верой, а не войсками, деньгами и всем прочим. Моя власть еще называлась властью, но она была уже без силы, роскошные одежды императора болтались в пустом пространстве, и случайный ветер колебал их из стороны в сторону.
И я тут же подумал, что мне надо бежать, иначе они убьют меня. Бежать все равно куда. Я молод, могу прожить еще целую жизнь, а то и две жизни. Никто не вправе отнять ее у меня. Но — опасности, неизвестность, возможно, нищета. Я сомневался, я не знал, стоит ли жизнь власти.
Нужно было поговорить с Суллой, тот всегда подсказывал правильное решение. Но сейчас нужно договорить с идиотом Туллием. Отправить его? Прервать разговор и никогда к нему не возвращаться? Да, так надо было сделать, но я не чувствовал в себе сил для этого. Не я распоряжался собой, а они, они все распоряжались мной — их вера или неверие были моим приговором.
Я сказал себе, что да, побег неизбежен и желанен, но все это нужно подготовить и хорошо обдумать, ведь готовиться к побегу в никуда — это все равно, что готовиться к смерти. А разве я был готов к ней?
И я, подняв голову и через силу улыбнувшись Туллию, сказал:
— Скажи, мой мудрый Туллий, ты признаешь, что император есть отец, подданные — его дети?
— Да, император, — важно кивнул он, — это так.
— И преторианцы, твои солдаты, они ведь тоже мои дети?
Я видел, что Туллий плохо понимает, к чему я веду, и это отпечаталось на его идиотском лице, однако он снова утвердительно кивнул.
Я не стал подготавливать его и сказал прямо:
— Должен заметить тебе, мой Туллий, что здесь ты ошибаешься. Да, народ — дети, и здесь глубокое знание жизни тебя не подвело. Но гвардейцы — не дети или не должны быть моими детьми. Они охраняют меня и должны быть моими братьями. А ты понимаешь, какие братья могут считаться настоящими?
— Ну да… — буркнул он тупо.
— Именно так, — быстро подхватил я, — и я всегда знал, что ты не можешь ошибиться. Правильно, настоящими братьями могут считаться только кровные братья. Так вот, я хочу, чтобы ты сам и твои солдаты стали для меня такими. Ты, как всегда, правильно понял меня.
Туллий Сабон бессмысленно смотрел на меня. Разумеется, он ничего не понял. И я, глядя на него, видел, что вряд ли смогу ему все нормально объяснить. Он, конечно, был идиотом, но я тоже, наверное, находился не в себе — если еще не полный сумасшедший, то уже близкий к полному.
Я если еще не осознавал это, то уже достаточно ясно чувствовал. Но остановиться было невозможно, и я, уже не принимая во внимание тупость Туллия, продолжил:
— Тебе известно, мой Туллий, что у меня есть сестра Друзилла. Я не называю других моих сестер, они не в счет. Это моя любимая сестра, настоящая. Ведь ты знаешь, что я живу с ней.
Тайна эта была известна каждому мальчишке в Риме, но на лице Туллия выразился такой испуг, будто он вот только что узнал об этом. Он даже чуть привстал с кресла, а потом медленно, будто из него выпустили воздух, в него опустился. Он смотрел на меня как на сумасшедшего. И правда, есть вещи — даже и для всех очевидные, — о которых не говорят со слугой. А бедный мой Туллий, несмотря на всю свою дутость, иначе чем слугой внутренне никогда себя на ощущал.
Я уже пожалел, что затеял этот разговор, но отступать было поздно — как мне оставить в Туллии подозрение, что его император просто сумасшедший. Такое подозрение хуже всякой неверности. Откуда я могу знать, какие мысли явятся в его тупой голове!
— Так вот, брат мой Туллий, — проговорил я, изображая голосом и лицом проникновенную задумчивость, — я хочу, чтобы ты стал мне настоящим братом, кровным.
Все это не придумано мной. Ты ведь помнишь нашу первую встречу? Тогда еще я почувствовал в тебе брата, взял тебя с собой, чтобы ты всегда был рядом. Теперь я хочу, чтоб ты стал моим кровным братом. Ты понял меня, брат Туллий?
— Понял, — быстро кивнул он, при этом глаза его смотрели на меня еще бессмысленнее, чем прежде.
— Не удивляйся тому, что я скажу тебе, потому что это брат говорит брату, а не постороннему человеку. Не удивляйся, мой Туллий, но чтобы нам стать кровными братьями, тебе нужно переспать с моей сестрой, Друзиллой.
Неизвестно, как мой язык повернулся, чтобы произнести это. Сделать это было значительно легче, чем произнести.
— И тебе, — продолжал я, — и твоим солдатам. Когда это совершится, мы все будем братьями — и тогда нас никто не победит. Каждый из твоих солдат, соединившись с моей сестрой, станет мне братом. Ты понял меня, мой Туллий? Ты понял меня?
Испуг на лице Туллия сменился недоумением.
— Но, император, — проговорил он, заикаясь, и я заметил капли пота, выступившие у него на лбу, — их больше тысячи человек.
— Не понял, — нахмурился я, — кого больше тысячи?
— Гвардейцев, — сказал он, сглотнув, — не считая вспомогательные войска.
И правда, об этом я как-то не подумал. Туллий Сабон оказался сообразительнее, чем я думал. Даже для моей Друзиллы тысяча человек все-таки многовато.
Но что же мне было теперь делать? Сказать ему, что я ошибся, что гвардейцев слишком много для ритуала породнения? Сказать, что не рассчитал и беру свои слова обратно: забудь, мой милый Туллий, о том, что я тебе говорил? Так? И тогда он уйдет уверенный, что его император безумец. Хорошая новость для заговорщиков! Убедительная новость для тех, кто еще колеблется!
И я сказал, величественно на него посмотрев:
— Я сделал бы это, даже если бы их было три тысячи и даже если бы это был шеститысячный армейский легион. Число тут не может иметь значения — их тысяча, значит, у меня будет тысяча братьев. Иди, мой Туллий, и завтра приходи с командирами когорт, я буду говорить с ними.
Сказав это, я поднялся и сделал плавный жест рукой, отпуская его. Туллий же Сабон не встал, а по-настоящему выпрыгнул из кресла, к тому же еще запутавшись о переднюю ножку, — он едва устоял на ногах.
— Иди же, — проговорил я, — и думай о том, что я сказал тебе.
Туллий склонился передо мной и попятился к двери, а я стоял как изваяние и, видя себя как бы со стороны, очень нравился самому себе, отчего-то подумав: «Почему это евреи не хотят ставить мои статуи в храмах?»
Туллий остановился у самой двери, глядя на меня испуганно и вопросительно; мне показалось, что он стал меньше ростом.
— Ну? — бросил я, нахмурив брови.
— Всех командиров когорт? — пролепетал он.
— Всех! — крикнул я с неожиданной яростью и силой, и мне показалось, что именно сила крика вытолкнула Туллия за порог.
Я рассказал Сулле о разговоре с Туллием Сабоном. Его лицо было непроницаемым: ни одобрения, ни неприятия, ни страха.
— Что ты думаешь об этом? — раздраженно спросил я.
После некоторого молчания он спокойно ответил:
— Император волен делать то, что считает нужным, и для любого подданного воля императора — закон.
— Ты хорошо обучился придворным хитростям, мой Сулла, — сказал я, криво усмехнувшись, и ощутил, что у меня сводит скулы, так что продолжил я довольно невнятно: — Когда ты не хочешь говорить со мной, ты называешь меня императором. В других случаях ты называешь меня Гаем. Правильно? Скажи же, я еще не потерял присущей мне сообразительности?
— Да, император, — ответил он, поклонившись.
— Послушай, Сулла, не играй со мной, — проговорил я, шагнув к нему и беря его за руку, — ведь у меня, кроме тебя, нет никого.
— А Друзилла? — быстро сказал он и осторожно высвободил руку.
— Я жертвую самым дорогим, — с трудом выговорил я, глядя мимо его глаз. — Ты не можешь представить себе, что это такое!
— Могу, — неожиданно отозвался он.
— Что? Что ты такое сказал? — Я взял его за плечи и крепко сжал пальцы и сжимал их еще и еще, сколько хватало сил, пока с удовлетворением не увидел на лице Суллы настоящую гримасу боли.
Не знаю, не могу объяснить, откуда брался во мне этот гнев, которого я не ждал и которого не желал. Я хотел быть мягким, хотел быть добрым к Сулле, и еще я хотел, чтобы он пожалел меня или хотя бы посочувствовал мне; — ведь мне было так тяжело и так одиноко. Но я не мог управлять собой. С Туллием еще умел, а с Суллой нет. И, желая сказать ему что-то самое хорошее, я прохрипел в его лицо, брызгая слюной:
— Я велю тебя мучить, Сулла! Такие мучения, какие я придумаю для тебя, еще неизвестны в Риме! Мучения самого последнего раба покажутся тебе радостью. И тогда я посмотрю, как ты любишь меня, с какой любовью и каким уважением ты будешь произносить, ты будешь лепетать мое имя. Ты сам говорил мне, что любовь должна пройти через страдания, и я предоставлю тебе такую возможность.