Юзеф Крашевский - Сиротская доля
Несмотря, однако, на эту ужасную погоду, Адольфина велела укладываться немедленно и на рассвете с полусонным паном Драминским выехала обратно в деревню.
Начатая в туманах колыбели, кончающаяся в таинствах гроба жизнь — эта непостижимая драма — достигает зенита в тот момент, когда соединяясь с другой жизнью, завязывает цепь, из которой должна породиться новая жизнь, и постоянно иная, и постоянно одинаковая.
Здесь обыкновенно оканчивается поэма молодости, затворяется дверь, умолкает песня, прекращается повесть; уже две пары рук несут бремя, и действительность заступает на место мечтаний. За этой замкнутой дверью хочет царствовать новая царица… Идеал разбился о придорожные камни, петь не о чем… Неизбежен приговор: "В поте лица добывай хлеб твой насущный!" Хлеб для тела, хлеб для души, для сегодня и для завтра…
Но действительно ли в этот день свадьбы исчезает лучезарное явление и взор должен отвратиться от него? Нет! Драма и идеалы, только преображенные, становятся невидимы и идут дальше. Но это Уже не шествие молодости побеждающей, веселой, певучей, а поход солдат, борьба и злость бойцов. Та часть шла в венках из цветов за золотым руном, а эта в терновом венце просит милостыню. Значит, не конец делам сердца, а начало новым.
Свадьба закончилась, настала тишина. Музыканты разошлись, гости понесли по домам головную боль, храм веселья затворился, и там невидимо разыгрывается таинство будущего. Но откроем потихоньку завесу.
Мечислав, проснувшись, удивился, увидя себя не в своей комнате, наполненной книгами и черепами, но на большом диване в каком-то темном кабинете. Он вздрогнул, провел рукой по лбу; губы запеклись, в сердце горечь. Первый образ, вставший перед ним, была Адольфина со сжатыми губами, с глазами, полными слез, склонившаяся к нему при роковом прощании. Он знал, что в ту минуту она уходила от него, оставив после себя страшное воспоминание слов и первых, и последних поцелуев… На пороге новой жизни, связанный данным словом, не принадлежа себе, он чувствовал себя вероломным. Он вскочил с дивана, и весь вчерашний день припомнился ему со всеми неизбежными последствиями. Свобода, для которой он трудился, утрачена, сердце, мечтавшее о счастье, разбито, сестра, которой он был покровителем, отдана без любви, будущность темна. Он не знал, что делать. Он только обязан был дать счастье, которого не имел, а довольствовался тем, какое оставила ему судьба на золотом с богатой резьбой блюде.
Вскочив с дивана, он долго ходил, потом испугался шума собственных шагов среди утренней тишины и выглянул в окно. Дождь лил, как и вчера, густой пеленой скрывая предметы и как бы намереваясь продлиться до бесконечности. Он приоткрыл дверь и вышел. Всюду было пусто, виднелись только следы вчерашнего пиршества; нигде ни души, все разошлись… Двери были распахнуты, никто его не удерживал и даже не видел. Найдя где-то в углу свою потоптанную шинель, он надел ее и вышел на улицу. Дверь подъезда была не заперта.
Куда идти? Домой, грустить о печальном прошлом, или к ней, порадоваться о настоящем, улыбнувшемся ему, которого он со вчерашнего вечера начинал уже бояться? Или возвратиться на диван и позабыть все в объятиях сна? Все это мелькало у него в голове поочередно; наконец, разбитая голова несчастного бледного Мартиньяна. Мечислав решился идти туда. На улице еще было мало прохожих. Он издали увидел закрытый экипаж Адольфины, уезжавшей с растерзанным сердцем, и повернул в сторону, чтоб не встретиться, ибо он не посмел бы взглянуть ей в глаза. Тут же отворенная калитка вела его к Мартиньяну. В темной передней два заспанных лакея шептались в углу… Двери и здесь были открыты. В первой комнатке на стульях на шинели спал Пачосский в дорожной одежде. Он проснулся, протирая глаза, раздвинул стулья и упал с грохотом на пол. Его звал голос из другой комнаты. Вместе с Пачосским и Мечислав вошел к больному, лежащему с перебинтованной головой. В ногах у него спал на кресле фельдшер и во сне бормотал что-то. Мартиньян бодрствовал. Увидя Мечислава, он молча протянул к нему обе руки.
— Что, тебе лучше?
Больной кивнул.
— А между тем надо ехать, мы должны ехать, — сказал пан Пачосский. — Цирюльника возьмем, а если нужно, и доктора, но ехать необходимо.
— Лучше бы остаться, пока подживет рана.
— Невозможно! Пани Бабинская очень больна, хочет видеть сына. Доктора не оставляют никакой надежды. Мартиньян должен ехать.
— Тетенька нездорова? — воскликнул Мечислав.
— Скрывать нечего, она в горячке уже четырнадцатый день. Никак мы не могли отыскать Мартиньяна. Она беспрестанно добивалась и добивается свидания с ним, и от этого ухудшается ее положение. Мартиньяну здесь делать нечего. Надо же было случиться такому! И как он теперь покажется матери! Что мы ей скажем?
Пан Пачосский чуть не плакал. Мартиньян молчал угрюмо, подал руку Мечиславу и не отпускал его от себя. Наконец он проговорил тихо:
— Сбылось! Сбылось! Но вы от меня не отречетесь, я вас люблю, вы мне необходимы. Я имею право видеть Людвику… Кто же мне может запретить смотреть на нее издали? А с тобой иногда поговорим о ней, неправда ли?
— Успокойся! Зачем же нам отрекаться от тебя?
— Я поеду, а как мать выздоровеет, возвращусь, потому что я должен быть здесь, ближе к вам.
При словах "мать выздоровеет" пан Пачосский, которого Мартиньян не мог видеть, сделал отрицательный знак Мечиславу. Испуганный Мечислав вызвал педагога в другую комнату.
— Неужели пани Бабинская опасно больна? — спросил он.
— Кажется, что мы ее уже не застанем, — шепнул пан Пачосский, — поэтому я и должен торопить Мартиньяна. Доктор говорил, что она не перенесет кризиса, беспрестанно тоскует, беспокоится, а это еще увеличивает болезнь.
Переговорив, они возвратились к больному, который уже встал, *алуясь на сильную головную боль. Но симптомов сотрясения не было, и потому Мартиньяну можно было ехать. Молодой доктор снова осмотрел рану: кость не была повреждена, а только рассечена кожа. Необходимо было если не зашить ее, то ловко соединить так, чтобы шрам не был после слишком заметным.
Разбуженный фельдшер заметил, что панич может теперь похвастать, что его рубанули саблей на войне или на поединке. Был это действительно поединок с судьбой, на котором Мартиньян потерпел поражение.
— Если вы полагаете, — сказал Мечислав, — что я в качестве Доктора могу пригодиться в дороге или на месте и присутствие мое не произведет на тетку тяжелого впечатления, я поехал бы с вами. Мне только надо сказать несколько слов моей невесте.
— Твоей невесте? — воскликнул Мартиньян, вырывая голову из рук фельдшера. — Ты женишься?
— Да, на Серафиме.
Пан Пачосский, который очень жаловал эту госпожу, поднял обе руки.
— Вот счастливец! — сказал он.
— О, поезжай со мной, умоляю тебя! — заговорил Мартиньян. — При виде тебя мне будет казаться, что я смотрю на нее.
Последних слов не расслышал никто, кроме Мечислава, который встал и посмотрел на часы. Было восемь.
— Укладывайтесь в дорогу, — сказал он. — Я через час возвращусь и едем.
И он быстро вышел. К невесте было еще рано, и он поехал прежде домой к Орховской, которая уже, надев очки, сидела в гостиной над молитвенником и плакала о своей паненке. При входе Мечислава она бросилась к нему и молча начала обнимать его дрожащими руками.
— Добрая моя Орховская, — сказал Мечислав, — на несколько дней ты останешься одна, мне необходимо уехать в Бабин. Тетка больна, Мартиньян также нездоров, вчера он упал и расшибся. Я отвезу его. Тетка очень больна, может быть, мне удастся помочь ей. Если тебе одной оставаться скучно, я скажу Серафиме, она возьмет тебя. Милая Орховская, — продолжал он, поцеловав старуху, — благослови и меня, как вчера благословила Люсю, ведь и я женюсь.
Широко раскрыв глаза, смотрела Орховская и ломала руки,
— Уже знаю, знаю, — шепнула она, качая головой. — Бог да благословит тебя, дитя мое. Ну, оба, так оба…
И она расплакалась.
— Да будет Его святая воля, — прибавила старуха. — Я это давно предвидела. Добрая пани, богатая пани, а все мне жаль только Мечислава.
И Орховская качала головой.
— Та продалась, а этого у меня купили! О Господи, спаси же их обоих!
Орховская села, ибо ноги у нее подкашивались, и молилась со слезами. Вдруг она отерла слезы.
— Я уж здесь останусь, — сказала она, — мне здесь лучше, я у вас как дома, я дождусь твоего возвращения. А уж куда после мне деваться, то уж ты, Мечислав, подумай об этом. Ты ведь меня не оставишь… потому что у чужих из милости, без вас — это мне смерть.
— Милая моя, — прервал Мечислав, — как же ты могла подумать об этом?
— О, нет, дорогое дитя мое, я знаю твое сердце, но не думаю, чтоб мне могли доставить счастье парадные и пустые комнаты. Я хочу на вас смотреть. Убогий угол, но только с вами, хоть в сенях, но только вблизи от вас.