Дмитрий Мережковский - Юлиан Отступник
— Юлиан, — спросил Орибазий тихо, — ты веришь Максиму?
— Верю.
— Во всем?
— Что ты хочешь сказать?
Юлиан поднял на него удивленные глаза.
— Я всегда думал, Юлиан, что ты страдаешь той же самой болезнью, как и враги твои, христиане.
— Какою?
— Верою в чудеса.
Юлиан покачал головой:
— Если нет ни чудес, ни богов, вся моя жизнь безумие. — Но не будем говорить об этом. А за мою любовь к обрядам и гаданиям древности не суди меня слишком строго. Как тебе это объяснить, не знаю. Старые, глупые песни трогают меня до слез. Я люблю вечер больше утра, осень — больше весны. Я люблю все уходящее. Я люблю благоухание умирающих цветов. Что же делать, друг мой?
Таким меня создали боги. Мне нужна эта сладкая грусть, этот золотистый и волшебный сумрак. Там, в далекой древности, есть что-то несказанно прекрасное и милое, чего я больше нигде не нахожу. Там-сияние вечернего солнца на пожелтевшем от старости мраморе. Не отнимай у меня этой безумной любви к тому, чего нет! То, что было, прекраснее всего, что есть. Над моею душою воспоминание имеет большую власть, чем надежда.
Он умолк и задумчиво, с нежной улыбкой, смотрел вдаль, опираясь головой на уцелевшую колонну с нежной капителью, похожей на сломанную белую лилию; на ней уже потух последний луч.
— Ты говоришь, как художник, — ответил Орибазий.Но грезы поэта опасны, когда судьбы мира в руках его.
Тот, кто царствует над людьми, не должен ли быть больше, чем поэт?
— Что может быть больше?
— Создатель новой жизни.
— Новое, новое! — воскликнул Юлиан. — Право, я иногда боюсь вашего нового! Оно кажется мне холодным' и жестоким, как смерть. Я говорю тебе, в старом — мое сердце! Галилеяне тоже ищут нового, попирая древние святыни. Верь мне — новое только в старом, но не стареющем, в умершем, но бессмертном, в поруганном — в прекрасном!
Он поднялся во весь рост, с бледным и гордым лицом, с горящими глазами:
— Они думают-Эллада умерла! Вот, со всех концов света, черные монахи, как вороны, слетаются на белое мраморное тело Эллады и жадно клюют его, как падаль, и веселятся, и каркают:-"Эллада умерла!"-Но Эллада не может умереть. Эллада — здесь, в наших сердцах. Эллада — богоподобная красота человека на земле. Она проснется-и горе тогда галилейским воронам!
— Юлиан, — проговорил Орибазий, — мне страшно за тебя: ты хочешь совершить невозможное. Живого тела вороны не клюют, а мертвые не воскресают. Кесарь, что, если чудо не совершится?
— Я ничего не боюсь: гибель моя будет торжеством моим, — воскликнул император с такою радостью, что Орибазий невольно содрогнулся, как будто чудо готово быЛо совершиться. — Слава отверженным, слава побежденным!
— Но перед тем, чтобы погибнуть, — прибавил он с высокомерной улыбкой,-мы еще поборемся! Я хотел бы, чтобы враги мои были достойны моей ненависти, а не презрения. Воистину люблю я врагов моих за то, что могу побеждать их. В сердце моем Дионисова радость. Ныне восстает древний титан и разрывает цепи, и еще раз Прометеев огонь зажигается на земле. Титан — против Галилеянина. Вот я иду, чтобы дать людям такую свободу, такое веселие, о каких они и мечтать не дерзали. Галилеянин, царство твое исчезает, как тень. Радуйтесь, племена и народы земные. Я-вестник жизни, я-освободитель, я — Антихрист!
В соседнем монастыре, с наглухо запертыми ставнями и воротами, раздавались моления иноков; издали доносился гул вакхического веселья: чтобы заглушить его, монахи соединяли голоса в жалобный вопль.
«Векую, Боже, отринул еси до конца, разгневася ярость Твоя на овцы пажити Твоея».
«Положил еси нас в пререкание и поношение соседом нашим, в притчу во языцех, в поругание всем человеком».
Новый, неожиданный смысл принимали древние слова пророка Даниила: «Предал еси нас Господь царю отступнику, лукавейшему паче всея земли».
Поздно ночью, когда на улице все утихло, иноки разошлись по кельям.
Брат Парфений не мог уснуть. У него было бледное, ласковое лицо; когда он говорил с людьми, — в больших чистых, как у молодой девушки, глазах его выражалось печальное недоумение; он, впрочем, говорил мало, невнятно, как будто с тяжелым усилием, и притом почти всегда такое детское, неожиданное, что его не могли слушать без улыбки; порой беспричинно смеялся, и когда суровые монахи спрашивали: — «чего зубы скалишь, дьявола тешишь?»-объяснял им робко, что смеется «собственным мыслям»;-это еще более убеждало всех, что он юродивый.
Но брат Парфений обладал великим искусством — расписывал заглавные буквы книг хитрыми узорами. Искусство его доставляло не только деньги, но почет и славу монастырю, даже в отдаленных землях. Сам он этого не знал, и если бы даже мог понять, что значит людская слава, то скорее испугался бы, чем обрадовался.
Живопись, которая иногда стоила ему тяжелого труда, так как мельчайшие подробности доводил он до последних пределов совершенства,-считал не работой, а отдыхом;
Не говорил: — «я пойду работать», — а всегда просил настоятеля Памфила, старика, нежно его любившего: «отче, благослови отдохнуть».
Окончив какую-нибудь подробность, тончайший завиток рисунка, хлопал в ладоши и хвалил себя. Так любил уединение и тишину ночи, что научился работать даже при огне; краски выходили странные, но это не вредило сказочным узорам, В маленькой келейке с нависшими сводами Парфений зажег глиняную лампадку и поставил ее на полку, рядом с баночками, тонкими кистями, ящиками для красок, для киновари, для жидкого серебра и золота. Перекрестился, осторожно обмакнул кисть и начал выводить хвосты двух павлинов на челе заглавного листа; золотые павлины на изумрудном поле пили из бирюзового ключа; они подняли клювы и вытянули шеи, как делают птицы, когда пьют.
Кругом лежали другие пергаментные свитки с недоконченными узорами.
Это был целый мир сверхъестественный: вокруг исписанных страниц обвивались воздушные, волшебные строения, деревья, лозы, животные. Парфений ни о чем не думал, когда создавал их, но ясность и веселие сходили на бледное лицо его. Эллада, Ассирия, Персия, Индия и Византия, и смутные веяния будущих миров — все народы и века простодушно соединялись в монашеском раю, блиставшем переливами драгоценных камней вокруг заглавных букв Священного Писания.
Иоанн Креститель лил воду на голову Христа; а рядом языческий бог Иордан, с наклоненной амфорой, струящей воду, любезно, как древний хозяин этих мест, держал полотенце наготове, дабы предложить его Спасителю после крещения.
Брат Парфений, в простоте сердца, не боялся древних богов; они увеселяли его, казались давно обращенными в христианство. На вершине холмов помещал он горного бога в виде нагого юноши; когда же писал переход иудеев через Черное море, женщина с веслом в руке изображала Море, а голый мужчина P^^og — мужского рода по гречески — должен был означать Бездну, поглощающую Фараона; на берегу сидела Пустыня, в виде печальной женщины в тунике желто-песочного цвета.
Кое-где — в изогнутой шее коня, в складке длинной одежды, в том, как простодушный горный бог, лежа, опирался на локоть, или бог Иордан подавал Христу полотенце, — сквозило эллинское изящество, красота обнаженного тела.
В ту ночь «игра» не забавляла художника.
Всегда неутомимые пальцы дрожали; на губах не было обычной улыбки. — Он прислушался, открыл ящик в кипарисовом поставце, вынул острое шило для переплетных работ, перекрестился и, заслоняя рукою пламя лампады, тихонько вышел из кельи.
В проходе было тихо и душно; слышалось жужжание мухи. попавшей в паутину.
Парфений спустился в церковь. Единственная лампада мерцала, перед старинным двустворчатым образом из слоновой кости. Два крупных продолговатых сапфира в ореоле младенца Иисуса на руках Божьей Матери вынуты были язычниками и возвращены на прежнее место в храм Диониса.
Черные безобразные впадины в слоновой кости, которая от древности слегка тронута была желтизной, казались Парфению язвами в живом теле, и эти кощунственные язвы возмущали сердце художника.-"Господи, помоги!"-прошептал он, касаясь руки младенца Иисуса.
В углу церкви отыскал веревочную лестницу: иноки употребляли ее для зажигания лампад в куполе храма. Он взял эту лестницу и направился в узкий темный проход, кончавшийся наружной дверью. На соломе храпел краснощекий толстый брат-келарь, Хориций. — — — Парфений проскользнул мимо него, как тень. Замок на двери отомкнулся с певучим звоном. Хориций приподнялся, захлопал глазами и опять повалился на солому.
Парфений перелез через невысокую ограду. Улица глухого предместья была пустынной. На небе сиял полный месяц. Море шумело.
Он подошел к той стороне храма Диониса, где была тень, и закинул вверх веревочную лестницу так, чтобы один конец зацепился за медную акротеру на углу храма.
Лестница повисла на поднятой когтистой лапе сфинкса.
Монах взлез на крышу.