Юрий Тынянов - Пушкин
Дядя Василий Львович говорил ему об улицах, по которым он уже ходил и которые знал, по-видимому, лучше, чем дядя.
Василий Львович спал долго за подлень, а потом пропадал из дому. Возвращался он поздно ночью, когда Александр спал. А Александр бродил днем по городу и возвращался домой, только когда чувствовал голод. Так в первые дни они почти не видели друг друга. Дядя возобновил свои связи: побывал у Дашкова, Блудова; приятели наперерыв звали его кто на обед, кто на ужин. Литературная война кипела; у него было дел по горло. А племянник должен был повторять все свои правила, всю эту арифметику и грамматику, чтобы быть готовым к вопросам отцов-иезуитов. Говорили, что у них правила стеснительные. Василий Львович за обедом жаловался приятелям на иезуитов.
– Если требовать заранее от воспитанников образованности, как это делают все эти святые отцы, ces révérends pères, тогда на кой же черт они дались? Бедные мальчишки изнемогают от наук. Я привез племянника. Остер и любознателен. Но вместо того, чтобы удовлетворять свою любознательность, он принужден повторять все эти правила. Черт бы взял святых отцов!
Василий Львович был рад придраться к случаю, чтобы обновить славу петербургского бригана, вольнодумца. Впрочем, он не имел случая, ни охоты проверять племянника. Однажды нашел он на столе у него мадригалы Вольтера и поэмы Пирона, сперва удивился, зачитался, а там взял мадригалы себе и позабыл сделать Александру внушение.
Через два дня никто бы не узнал нумеров, занимаемых Васильем Львовичем: на окнах, на полу – везде были брошены книги. Книги врагов дядя не разрезал ножом, а взрезал вилкою, как бы вспарывая им животы, и Александр их тотчас узнавал: это они валялись на полу в небрежении. Дядя Василий Львович и жил и дышал литературной войной. Недаром Шишков со своими варяго-россами его задел: дядя рвался в бой.
Однажды ночью Александр проснулся: в соседней комнате кто-то тихо фыркал, урчал и стонал. Он подкрался к двери. Дядя в одной сорочке сидел посреди комнаты на табурете. Свеча стояла на полу. В свесившейся руке его была книга. Косое брюхо его ходило. Он посмотрел на пораженного Александра и продолжал смеяться. Наконец он отер платком лоб, вздохнул и сказал Александру:
– Двоица!
Он прочел:
Но кто там мчится в колеснице
На резвой двоице порой?
Двоица – это пара, – объяснил он наконец. – Это на их языке, на варяго-росском, означает пару. Так их бард, князинька Шихматов, шут полосатый, пишет: двоица. Это желтый дом, это кабак, друг мой! «Рассвет полночи»!
Дядя брызгал во все стороны.
Он прочел Александру все стихотворение.
Кроме «двоицы», к огорчению его, ничего примечательного в стихотворении он не нашел.
– Скука, – сказал он, – скука-то какая! Вот так бард! Такому барду на чердак дорога. Там ему место.
Дядя, к удивлению Александра, оказался сквернословом. Брань так и сыпалась. Он взял с полу еще одну книгу. Это был словарь Шишкова.
– Рыгать, – прочел дядя и вдруг вскипел: – Вот! Площадное, кабацкое слово тащит в поэзию! И все это прощается! Печатается! Старый хрыч собирает шайку приказных и холуев. Это дьячок в кабаке! Вот что такое его «Беседа»! Пусть все это знают! А что будет с тонким истинным вкусом! Страшно и подумать! Вы меня, милостивый государь, зовете «вкусоборцем», – кричал он, – да, я вкусоборец. Ваше слово нелепо, подло, это слово дьячка, но отныне я его принимаю. Я вкусоборец! Таким родился, таким и умру.
Литературные страсти преобразили его. Александр впервые видел его в таком раздражении.
– Ногти – смотреть: нога; нож – смотреть: нога, – читал дядя словарь Шишкова, – нагота – смотреть: нога; все нога да нога. Прах – смотреть: порох. На кой мне прах смотреть порох!
В соседнем нумере тоже не спали; по коротким словам, звону денег слышно было, что за стеной идет игра.
– Храпеть – смотреть: сопеть, – прочел дядя и развел руками. – Одно дело храпеть во сне, – сказал он Александру, – и совсем другое сопеть в обществе. Первое есть несчастная привычка, второе – невоспитанность. Из того, что мне случается храпеть во сне, вовсе не следует, что я соплю при женщинах. Шишков так воспитан, что для него все равно – храпеть или сопеть.
Потом он тут же, из той же книги, что и «двоицу», прочел новую басню Крылова, грубую, по его мнению, и отверженную гармонией:
Предлинной хворостиной
Мужик гусей гнал в город продавать!
Иной – иной – ык – гу – гнал, – бормотал Василий Львович. – Что за звуки!
Новая баснь и моралью своей возбудила в нем сильное негодование.
– Да, наши предки Рим спасли! Да! Да! Да! – кричал дядя. – И спасли! А ваши, милостивый государь, гусей пасли! Различие очевидное. Далеко тебе и с баснями твоими до Дмитриева.
Дядя был в вдохновении. Он не называл более по именам врагов своих: Шишков был Старый Хрыч и Старый Дед. Какой-то Макаров звался у него Мараков и просто Марака.
– Библический содом и желтый дом! – сказал он и сам изумился.
Он соскочил со своего табурета и записал внезапную рифму. Сам того не замечая, в защите тонкого вкуса, дядя употреблял весьма крепкие выражения.
В соседнем нумере кончили играть – кто-то насвистывал сквозь зубы и вдруг запел вполголоса:
Старик седой, зовомый Время,
В пути весь век свой провождал.
Дядя вдруг успокоился.
Он вслушивался некоторое время и с торжеством указал племяннику на стену:
– Шаликов. Шихматова небось стихи не поют.
Александр наслаждался. Ему нравилось все – ночь за окном, и дядино буйство, и песнь за стеной, и литературная война, в которой дядя участвовал. Литературные мнения дяди казались ему неоспоримыми, он был всею душой на его стороне. Наконец дядя рухнул в постель, послал его спать, и через минуту оба спали.
2
Демутовы нумера, выходившие на три улицы, их разнообразное население, горничные девушки, бегавшие по коридорам, сумрачные камердинеры, звон стаканов, вдруг раздавшийся из открытых дверей, – все в высшей степени занимало его. Глаза его вдруг раскрылись. По узенькой пятке, быстро мелькавшей по коридору, и торопливо накинутой шали он вдруг узнавал свидание. Молчаливый иностранец в угловом покое оказался скрипач и по ночам играл свои однообразные упражнения. Это был мир новый, ни в чем не похожий на Москву, на Харитоньевский переулок; ничто не напоминало ему сеней, где дремал Никита, кабинета отца, его собственного угла у самой печи. Как-то вечером, найдя у себя в вещах черствый пряник, сунутый Ариною, он вспомнил Арину, подумал и съел пряник.
Василий Львович был недоволен столицею. Жара одолевала его. С утра он садился у окна и, отирая пот, глотал лимонад. То и дело маршировали по Невскому проспекту полки, напоминая, что время военное: война с турками продолжалась без побед и поражений. Дядя читал «Северную пчелу» и роптал. Только в Париже были маскарады и карусели в честь новорожденного короля римского, а везде в других местах – пожары и пожары. Везувий то и дело опять грозил извержением. В «Европейском музее», который Василий Львович купил, желая узнать новости поэзии и моды, была статья о приготовлении сушеных щей для солдат в походах да еще одна, философическая: «Можно ли самоубийцев почесть сумасшедшими?»
– Разумеется, можно, – раздражался Василий Львович и глотал лимонад.
У Демута немилосердно драли. Утром на приказ Василья Львовича трактирному слуге принести стакан – слуга принес стакан шоколада: хозяин не давал порожней посуды. Как истый злодей, он стремился отовсюду извлекать корысть.
Дядя сказал слуге дурака и крикнул ему вслед:
– Разбойники!
В Петербурге Василий Львович, как славный франт, надеялся обновить запас английских ножичков, щипцов для мелочной завивки кудрей, напильничков для ногтей, но вскоре убедился, что ничего нет: суда не ходили по причине континентальной системы, и приходилось заворачивать кудри в папильоты. Это вызывало смех у Аннушки и прислуги, убегавших при виде барина в бумажных папильотах, отходящего ко сну. Во всем рабски следуя моде, Василий Львович купил круглую шляпу с плоской тульей и маленькими полями, отчего лицо его казалось круглым. Отправляясь гулять, он с отвращением натягивал на себя узкие панталоны и гусарские сапоги. При его тонких ногах и брюхе новая мода не шла Василью Львовичу, но все так одевались в Петербурге. Не хватало то розовой воды, то фабры, и камерденер Алексей сбился с ног. Самая кухня Василья Львовича, оказалось, отстала от века. В моде был сыр, распространявший удивительное зловоние, да воздушный пирог. Жаркое недожаривали, как те кровожадные дикари, приключения которых описывались в романах. Открылось множество блюд, которых не знал Блэз.
С утра, за завтраком, дядя заказывал обед повару, Блэз ворчал:
– Слушаю. Как угодно. Можно сбить и поставить на вольный дух, будет воздушный пирог. Оранжей, сказывают, в этом городе нет. Жаркое недожарить можно, здесь хитрости нет.