Александр Шмаков - Азиат
— Ура-а!
Взволнованного и радостного Барамзина обнимает счастливый Мишенев:
— С праздником на нашей улице!
— Это только начало, — говорит Егор Васильевич. — Удержать в руках победу — вот главное.
Послано очередное сообщение в «Пролетарий».
«Народ победил, он вырвал свободу слова, собраний, союзов и законодательную власть для Думы. Идет первый свободный митинг. Народ ликует!»
…Праздник оказался недолгим. Радость пришла и ушла. Как обвал, обрушился на горожан чудовищный погром.
Стоял погожий осенний день. Ослепительное солнце сверкало в окнах домов, магазинных витринах. Тихи были улицы. И вот из ворот то одного, то другого двора вдруг стали выходить разъяренные люди. Кто они? Мастеровщина ли, дворники ли, а может, извозчичья ломовщина или пристанские грузчики?
Толпа угрожающе нарастала. Прорывались хриплые, озлобленные голоса: «Боже, царя храни».
Черный поток, затопляя улицу, направился к центру. А на упитанных лошадях в стороне гарцевали казаки. Побрякивая саблями о седла и позвякивая стременами, они выжидательно глядели на доведенных до неистовства людей.
Кто-то кричал, зверея:
— Революции захотели!..
— Бей их, христопродавцев!
Из подъездов домов вытаскивали перепуганных обывателей и били тут же на мостовой. В окна кидали камни. С верхних этажей летели вниз посуда, зеркала, разорванные подушки, и пух, долго кружась в воздухе, ложился, как снег, на тротуары.
А в центре начался погром магазинов. Еще недавно поблескивающие витрины были выбиты. Оконные проемы зияли пустотой В окна, развороченные двери врывались одуревшие, до безумия погромщики, вытаскивали костюмы, пальто, шубы, ожесточенно рвали из рук друг друга — не могли поделить между собой награбленное.
Наконец, двинулись со своих мест казаки. С гиком пронеслось по улицам и площади:
— Ра-асходись!
Но остановить обезумевшую толпу было уже невозможно. Послышалась стрельба — казаки палили в воздух. Залпы отрезвили ненадолго. Погромщики разбегались. А грабеж магазинов не прекращался. Ночью над городом пылало зарево пожаров. Оно как бы завершало и одновременно уничтожало следы дневного разбоя.
Пока продолжался погром — царская охранка брала под арест участников митинга и руководителей стачечных комитетов. Под утро пришли с обыском и к Пятибратову. Помощник пристава Дубровин, огромный детина с мясистым лицом, позевывая, курил папиросу, стряхивая пепел на белоснежную скатерть. Яков Степанович стоял у стены и презрительно смотрел, как два жандарма старательно перетрясали все в его квартире, выбрасывая белье из комода и вещи из ящиков. Саша, в ночном халатике, с распущенными волосами, испуганно прижалась к нему и безмолвно плакала. Ее знобило от охватившего страха за себя и мужа. Жандарм просматривал на этажерке книги, бегло перелистывал и бросал на пол. И вдруг она вспомнила, что в одну из них положила листовку. К сердцу подступил ужас, когда из брошенной книги выскользнул сложенный лист. Саша чуть не вскрикнула. Муж дотронулся до ее запястья.
Дубровин, не вставая, приказал жандарму поднять бумажку. Нагло, с издевкой сказал Пятибратову:
— Листовочка!? Ат-куда?
— Нашел в столовой, — спокойно ответил Яков Степанович.
— А в столовую как попала?
— Не знаю.
— Удивительно-о! — протянул Дубровин. — И всегда революционеры не знают! Скажете, сударь, все скажете. — И раздраженно жандарму: — Ищите!
Искать уже было негде — проворные руки жандармов все перетрясли и подняли вверх тормашками. Пожилой ротмистр с бугристой кожей на лице обнажил шашку, простукал стены, сковырнул в двух-трех местах известку.
— Ничего более не обнаружено, — вытянувшись, гаркнул он.
— Одевайся, Пятибратов, — скомандовал Дубровин, — пройдем в полицейский участок.
— А ее? — жандарм указал на потрясенную, словно окаменевшую Сашу.
Помощник пристава отмахнулся, дескать, ну ее, и направился к дверям, поправляя на кожаном поясе кобуру с револьвером.
ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Кто мог знать, что события развернутся так неожиданно круто. Все пошло насмарку! Где-то что-то они, члены партийного комитета, недосмотрели, недоучли, допустили тактический просчет, совершили стратегическую ошибку! Мысли терзали, не отступали от Герасима ни на минуту.
Никто из членов комитета не думал и не предполагал, что все обернется так безрассудно. Только назавтра зловещая волна погрома была остановлена дружиной рабочих мастерских и депо. Ее задержали молодые здоровые парни. Из железнодорожных выселков и завокзальной части города погромщики сразу же отхлынули, наткнувшись на сопротивление. Дружинники сумели оперативно предупредить грабеж, увечье и насилие в рабочем предместье. Это сделала группа Алексея, которая не зря обучалась стрельбе и элементам боя в карьерах Лысой горы. Заправлял всем до своего ареста ратник ополчения Пятибратов.
«Оружие еще пригодится, — думал Герасим, — не может сразу все утихнуть. Рабочие после столь тяжкого урока не оставят начатого дела. Наступление продолжится. Рано, рано унывать, признавать себя побежденным».
И вот арест Якова Степановича… Выходит, и этого не смогли предупредить. Саша, прибежавшая к ним, была настолько убита случившимся, что толком ничего не могла сказать. А лицо у нее было такое отрешенное, какого еще никогда не видел Герасим.
Анюта, вместо того чтобы успокоить подругу сердечным словом, заплакала горькими слезами. Она жалела Якова Степановича — душевного человека, прямого и неистового.
Галочка, видя, как рыдает ее мама, тоже заплакала. Герасим взял ее на руки. Он был удручен таким исходом и не находил ни слов нужных, ни сил, чтоб как-то утешить Сашу. Понимал, что случилось непоправимое: Якову Степановичу предъявят политические обвинения и сошлют теперь уже не в Мензелинск, а в гиблые и отдаленные места — на Север или в Сибирь. Нужно попытаться выяснить подробности ареста. Это надо знать обязательно. Вчера взяли Пятибратова, завтра могут прийти за ним или Барамзиным.
— Я виновата, я! — твердила Саша, как будто только листовка, выскользнувшая из книги, и была причиной ареста мужа.
Но Герасим понимал, что дело тут не в одной листовке. Значит, за ним давно следили, быть может, многое знали. А обнаруженная при обыске листовка — всего-навсего вещественная улика — одна из причин, самых незначительных в том обвинении, которое ему приписывается сейчас и будет предъявлено в судебном заседании. И все же было горько и обидно.
— Нет, Саша, ты не виновата ни в чем, — сказал Герасим. — Мы знаем, что делаем, и должны знать, что может быть с нами. Не убивайся и не падай духом.
Он говорил и ходил по комнате. Галочка давно заснула у него на руках. Герасим положил ее в кроватку, прикрыл одеяльцем.
— Что происходило в городе вчера, творится сегодня — страшно, — сказала в отчаянии Саша.
— Страшно! — подтвердил Герасим. — Но неизбежно.
— Сердце разрывается.
— Больно! — опять согласился Герасим. — Однако победа придет, я верю. Победа. Саша, непременно будет. Немножко раньше или немножко позже.
— Что же делать. Герасим Михайлович?
Жена и Саша стояли рядом, ждали ответа.
Мишенев положил им на плечи руки:
— Продолжать борьбу? Бороться! — еще тверже сказал. — Другого у нас ничего нет и не может быть.
Сашу вдруг порази та бледность и худоба его лица.
Герасим отошел к окну и на мгновение припал к холодному, замерзшему стеклу разгоряченным лбом. Он знал, что это уже не усталость, хотя изрядно уставал в последние суматошные дни. С роковой неизбежностью подкрадывалась незаметно неизлечимая болезнь… Мучила головная боль. В висках будто били в колокол, все звенело и раскалывалось на части от этого звона. Хотелось убежать куда-то, притаиться и забыть о боли.
С наступлением весны здоровье катастрофически ухудшалось. Герасим почти три месяца пролежал в постели. Егор Васильевич запретил ему пока не только работать, но даже думать о деле. Думать, конечно, он не переставал, да и не мог не думать. Читая газеты, он хоть смутно, но представлял себе общую картину происходящего в городе.
Многое Герасим Михайлович прочитывал между строк. В театре Очкина был, наконец, проведен вечер, посвященный памяти декабристов, перенесенный с декабря на январь. Запрограммированные живые картины: «Свидание друзей», «В пути», «Встреча» по требованию публики повторялись несколько раз под бурные аплодисменты. И перепуганные распорядители вечера объявили, что третьего отделения не будет.
Герасим понимал — почему, хотя и не был на том вечере. Власти усмотрели в напоминании о декабристах опасность революционной заразы, и без того охватившей город. Живые картины были совсем не ко времени. Исторические параллели могли быть поняты и истолкованы во вред государственной политике. В городе продолжались аресты, саратовская тюрьма была переполнена политическими. Осужденных партиями отправляли в ссылку по той же дороге, по которой шли декабристы.