Юрий Слепухин - Перекресток
Григорий Иваныч покрутил головой и опять выругался, на этот раз уже весело. Воспользовавшись моментом, Сергей закинул удочку:
— А знаете, может, разделаем сегодня девятый? Я мог бы остаться с Гавриленко, если Петро не хочет… а, Григорий Иваныч? Мы его часа за четыре распатронили бы, честное слово.
Бригадир посмотрел на него подозрительно:
— Ты бы распатронил… Квалификации у тебя нет на фидерах работать. Кабель на десять киловольт, понимать надо.
— Так я ж не один буду! Разделывать-то все равно будет Гавриленко, мое дело помочь. Ну, да как хотите, Григорий Иваныч… Я думал, вас этот фидер и в самом деле режет.
Тот промолчал, обдумывая предложение. Они закончили проверку изоляции, Сергей отправился греть массу. К пяти часам — дождь так и не собрался — заливка муфт была окончена. Уже перед самым концом работы, когда Сергей собрался отнести мегомметр в кладовую, бригадир остановил его:
— Оставь это, понадобится. Если хочешь, оставайся с Гавриленкой на сверхурочные, будете девятый разделывать.
Сергей торжествовал. Работа интересная — это раз: он еще никогда не имел дела с кабелем, рассчитанным на напряжение в десять тысяч вольт. А главное — ему уже доверяли, ему, пришедшему сюда месяц назад!
Он сбегал в столовку, раздобыл полбуханки хлеба, десяток помидоров, зеленого луку.
— Закусь что надо, — кивнул Гавриленко, подсаживаясь к опрокинутому ящику, на котором Сергей разложил ужин. — Сейчас бы сюда еще за три пятнадцать, и можно было б жить…
Сергей осторожно разломил помидор.
— А я не пью, — сказал он. — Попробовал раз с ребятами… на Первое мая. Голова после болела, ну ее к аллаху…
— Это точно. Нет, я-то тоже не очень чтобы… так, с получки когда зайдешь с приятелями — граммов по двести. А так не употребляю. Это вот наш Григорий Иваныч, этот любит заложить… Но, между прочим, мужик он толковый. Знающий мужик, этого у него не отымешь.
— Вы б на него подействовали насчет ругани, — сказал Сергей, кромсая хлеб монтажным ножом. — Навалились бы всей бригадой — и готово. А то что ни слово, то матюк… Хорошая бригада, работаете стахановскими методами, а от бригадирского языка лошади шарахаются…
— Верно, — согласился Гавриленко. — Ругнуться он любит, это точно.
После ужина Сергей наладил освещение, притащил со склада тяжелую чугунную муфту — плоскую треугольную коробку с растопыренными белыми рожками изоляторов. Гавриленко тем временем размерил кабель, взвалил его на козелки, наложил первый бандаж.
— Значит, так, — сказал он Сергею, — джут сымешь от этих вот пор и начинай резать броню. Напильник достал? Боже тебя упаси ножовкой, в два счета можно свинец запороть. Бандаж только не забудь поставить — так, пальца на два от этого. А я пока за парафином схожу, может, у ребят есть на центральном…
Сергей остался один в пустой, ярко освещенной трансформаторной будке. На монтажной площадке было теперь совсем тихо, строительство затихло; справа, из-за главного корпуса, слышался шипящий треск электросварки и вспыхивали трепещущие фиолетовые зарницы. Напильник был старый, стальная бронелента поддавалась туго, но Сергей трудился, насвистывая от удовольствия. В будке, стены которой еще пахли сырой штукатуркой, было прохладно, никто не стоял над душой, никто не мешал, работать было приятно. И ведь какое ответственное задание ему доверили — шутка сказать, разделку высоковольтного фидера…
К тому времени, когда вернулся напарник, броня была уже снята, двухметровые спирали ленты, черные и блестящие от гудрона, валялись в углу, и Сергей, размотав нижний слой джута, мыл бензином свинцовую опрессовку кабеля.
— Уже? — удивился Гавриленко. — Смотри ты, по-стахановски дал. Свинец-то цел? Ну ладно, сейчас обмоешь и садись перекуривай, пока я землю буду паять. Лампа у тебя далеко?
Он взял паяльную лампу, отошел в угол и стал ее разводить.
— …А я там с одним парнем поговорил… дружок мой, мы с ним еще на оптическом монтировали подстанцию, в тридцать пятом году. Молодой парень, а уже женился… в техникуме учится, на вечернем. Сейчас тоже гонит сверхурочные, зимой-то ему нельзя, вот он летом и наверстывает…
— Трудно, наверное? — спросил Сергей, отдирая прилипшую к свинцу бумагу.
— Да нет, не жалуется… Это же знаешь как — когда человеку чего захочется, так тут уж на трудности не смотришь. Может, оно со стороны и трудно, а тебе одна радость… потому интерес в этом видишь. Мишка-то доволен, еще как! А чего — два года еще поучится, будет техником… Главное — видеть в деле интерес, тогда все легко…
— Это верно, — вздохнул Сергей. — Ну ладно, можно паять, что ли? Давайте, а я пока муфту повешу.
Кронштейн сделали высоким — муфта приходится на уровне груди, заливать будет неудобно. С ящика, что ли, еще обваришься, не ровен час. А Гавриленко прав, конечно. Все можно сделать, если есть цель, — и работать, и учиться по вечерам, и… эх, да разве в этом главная трудность…
Он укрепил муфту на кронштейне, снял переднюю крышку, вынул изоляторы. Потом закурил и подсел к Гавриленко, ловко орудовавшему паяльной лампой и лоскутом кожи, пропитанной парафином. Подчиняясь его движениям, олово ложилось вокруг кабеля ровным кольцевым наплывом, намертво соединяя медный канатик заземления со свинцовой опрессовкой фидера. Золотые руки у человека, жаль только, что он не пошел дальше семи классов. Научиться вот так работать и еще иметь теоретические знания — что может быть лучше! Нет, может, оно и есть самое правильное — поступить на будущий год без отрыва от производства…
К десяти часам кабель был разделан, длинные двухметровые «усы» забинтованы тремя слоями полотняной ленты, муфта закрыта. Сергей развел огонь в переносной печке, поставил разогревать массу. Гавриленко принес из будки ворох пропитанного битумом джута.
— Кидай его туда, — сказал он, присаживаясь возле Сергея, — гореть будет как порох. Ну, вроде всё, сейчас только залить — и по домам. Быстро управились, верно?
— Вторую заливку сделаем утром?
— Ясно. Не ждать же, пока осядет! Ничего, сегодня сухо, не отсыреет. Сколько там набежало?
Сергей достал большие карманные часы, наклонился к огню:
— Четверть одиннадцатого.
— Ну вот, в одиннадцать и пошабашим. Луковица у тебя знатная, откуда такую выкопал?
— От брата остались, — не сразу сказал Сергей. — Брат у меня погиб в Финляндии…
— Вон что-о… — Гавриленко смутился. — Да, оно конечно… У тебя курева не осталось? Ничего, я к сторожам схожу — может, стрельну парочку…
Гавриленко ушел. Сергей затолкал в топку слипшийся комок джута и растянулся на траве, закинув руки под голову.
Где-то далеко — на сортировочной — деловито перекликались маневрирующие паровозы. Из котельной, где монтажники работали в две смены, доносились пронзительный визг электродрели и гулкие удары кувалдой по железу. Да, дождя сегодня не будет — ишь как вызвездило…
Сергей никогда не считал себя чувствительным человеком и даже подсмеивался в свое время над Таниной «сентиментальностью». Но почему-то сейчас эти звезды в эти мирные звуки человеческого труда действовали на него как-то странно успокаивающе, словно близость друга. Даже упоминание о брате не вызвало обычной боли.
Что ж, в конце концов человеческое сердце свыкается со всякой болью и примиряется со всяким несчастьем. А полученное Сергеем воспитание — далеко не сентиментальное — еще больше способствовало тому, что горе его скоро начало постепенно отступать куда-то на задний план, заслоняемое житейскими заботами. Уезжая, Коля дал ему наказ — в случае чего быть главой семьи, крепкой опорой для матери и сестренки; в том, что сумеет выполнить Колино завещание, Сергей ни минуты не сомневался, и эта уверенность помогала ему переносить страшное сознание потери…
К тому же в последнее время воспоминания о брате начали все чаще переплетаться с мыслями о Тане. Может быть, потому, что именно в ту последнюю осень, проведенную Колей дома, сам он переживал удивительное и ни на что не похожее состояние своей первой любви; и кончилось все это тоже вместе, в один день — когда он, поссорившись с Таней, пришел домой и узнал о том, что Коля записался добровольцем.
Невольное это сопоставление иногда казалось ему почти оскорбительным для памяти брата, иногда же он думал, что Николай бы его понял; хуже всего было то, что с гибелью брата он примирялся все больше и больше, а другая рана не заживала и, наоборот, временами становилась как будто еще более мучительной. Сколько он ни убеждал себя в правильности тогдашнего своего поступка, ничто не помогало, уверенности не было. В отчаянных попытках вырвать из сердца эту любовь Сергей доходил иногда до того, что мысленно наделял Таню всеми самыми плохими качествами, всеми пороками — и тотчас же, опомнившись, чувствовал только отвращение к самому себе, сознавая, что окончательно теряет всякое право на примирение с любимой. А то вдруг, как вспомнятся ее золотисто-карие доверчивые глаза, приходила большая и радостная уверенность в том, что Таня все ему простит, простит даже те мысли. Ведь она не может не простить человеку, который любит, по-настоящему любит…