Юрий Хазанов - Черняховского, 4-А
Вы не помните случайно один из ранних рассказов Чехова «Радость» — о Мите Кулдарове, который однажды, «…выходя из портерной, что на Малой Бронной, и…» (Между прочим, я родился на этой самой улице лет сорок спустя, когда портерной там не было и в помине.) «…находясь в нетрезвом состоянии, упал под лошадь… крестьянина Ивана Дронова». Об этом случае пропечатали в вечерней газете, где Митя увидел свою фамилию и ошалел от радости.
Я, слава Богу, не попал под автомашину, но обо мне тоже пропечатали в газете — в «Литературной», что я обнаружил однажды утром, вынув её из почтового ящика, и от радости не ошалел, однако некоторое потрясение испытал.
В напечатанной там небольшой статье речь шла о вышедшей недавно книжке стихов Раисы Ахматовой, часть из которых перевели мы с Юлием. Интерес автора вызвало только одно стихотворение, переведённое мною. В достаточно пристойной и не лишённой остроумия форме он сообщал, что это же стихотворение было ранее напечатано в двух других переводах, и задавался вопросом, какой же из них можно считать соответствующим подлиннику — перевод Юрия Хазанова, Ларисы Румарчук или Ирины Озеровой? Я был в добрых отношениях с обеими молодыми поэтессами и не подвергал ни малейшему сомнению их литературные способности. Впрочем, и автор статьи тоже. Дело даже не в том, писал он, что у Л. Румарчук встреча героини стихотворения с подругой происходит на «летней улице», по Ю. Хазанову — «в шумном магазине», а по И. Озеровой — вообще неизвестно где. Разногласия только начинаются: в одном переводе подруга трогательно сочувствует героине, жалеет её; в другом — относится к ней с полупрезрительным высокомерием, а в третьем — сама получает нагоняй от героини…
В общем, смех смехом, а в статье задаётся вполне резонный вопрос: не свидетельствует ли пример с этим небольшим стихотворением, что переводам далеко не всегда можно верить и по ним хоть как-то судить об авторе?
Тогда я не особенно задумывался над этой проблемой, но со временем она затрагивала меня всё больше, однако ответа я не находил. Кроме самого простого: переводить нужно, по возможности, точно и хорошо. Да, но ведь могут быть и варианты: хорошо, но не очень точно; точно, но не очень хорошо; и, наконец, и не хорошо, и не точно. Серьёзность вопроса и в том, что его можно задать по отношению к любому переводу — в том числе, и самых известных писателей самыми известными переводчиками. Совсем недавно я услышал из уст нескольких мэтров перевода взволнованные слова о том, что настало время заново перевести всего Диккенса, а также Сэлинджера и многих других. А ведь их переводили лучшие мастера этого дела.
Так что же и кого же мы с вами читали в детстве и отрочестве, не говоря уже о юности и зрелости? А?.. Ответьте, Иринарх Введенский, Михаил Лозинский, Иван Кашкин, Рита Райт, Фёдор Кельин, Ольга Холмская, Корней Чуковский, Евгений Ланн!.. Нет ответа…
3
Быть может, узнав из мировой печати (интернета тогда не было) о том, как быстро и хорошо мы перевели в Грозном пьесу для детей, один из московских театров поторопился предложить нам с Юлием сделать то же самое с польской пьесой. Правда, мировая пресса оказалась не при чём — всё было намного проще: жена юлькиного приятеля узнала от жены приятеля своего мужа, что их хороший знакомый слышал от своего бывшего одноклассника о том, что его сосед по квартире, театральный режиссёр, ищет переводчика для детской, малышовой пьесы в стихах. С польского. Ну и… Кому же ещё предложить? Мы с удовольствием согласились: всё-таки, театр — актрисы, кулисы и прочее. В Грозном мы были лишены этого удовольствия, так как имели дело исключительно с министром культуры.
К переговорам с нами в московском театре отнеслись со всей серьёзностью, пригласив для этой цели членов (и членш) художественного совета, из которых я как-то сразу обратил внимание на блондинку с голубыми (да, да!) глазами и с превосходной (да, да!) фигурой и чувством юмора. По имени Лена. То есть, Елена Павловна. Всё прошло на высшем уровне. Юлий был, как всегда, сама любезность, я старательно ему подражал, все пытались острить напропалую. Но, главное, нам не говорили никаких напутственных слов о специфике детского театра, о том, как Максим Горький учил, что для детей надо писать так же хорошо, как для взрослых, только ещё лучше. Нас просто попросили не очень задерживать перевод и сделать вдобавок сценическую редакцию, пожелали успеха и выразили надежду вскоре встретиться с нами на банкете по случаю премьеры. Ну, разве не милейшие люди?.. Кстати, вы не знаете, что такое сценическая редакция и будут ли за неё платить дополнительно?..
Не могу не заметить, что, конечно, и директоры театров, и режиссёры, не говоря о членах худсовета, бывают самые разные. Вспоминаю, как лет через десять после знакомства с этим театром ездил на фестиваль детских кукольных спектаклей в Польшу с группой актёров и режиссёров, и ох, до чего стыдно и неприятно было смотреть и слушать, как некоторые из этих деятелей, встречаясь с польскими детьми в фойе театров, на улицах или у костёлов, обрушивали на них, со снисходительной назидательностью всегда и во всём правых, свои суждения и взгляды обо всём на свете и, особенно, по поводу религии. (Опиум для народа!) Видимо, исполняя тем самым то, что им поручалось при получении характеристики для выезда за границу. В общем, вели себя почти как небезызвестный древнегреческий философ-идеалист и наставник молодых, не дававший им ни сна, ни отдыха своими «наводящими вопросами». За что, впрочем, поплатился. (Его вынудили выпить отраву.)
Вообще, должен повторить: пьесы я больше любил читать, нежели смотреть на сцене, где всегда мешали две вещи: зрители и исполнители. Первые — тем, что сидели вокруг и вольно или невольно отвлекали: кашляли, сосали леденцы, смеялись, ахали, пахнули одеколоном или чем похуже. А перед исполнителями, даже если они делали своё дело очень хорошо (и в этом случае ещё больше), я испытывал некоторую неловкость: что вот, сижу тут, развалился в кресле, а взрослый солидный человек выламывается передо мной, да ещё за деньги; изображает Бог весть что и кого, а ему, возможно, в эти минуты совсем другого чего-то хочется. С возрастом у меня это ощущение стало слабеть, но, всё равно, я старался усаживаться подальше от сцены, чтобы хуже видеть лица артистов и, особенно, глаза, которые врать не умеют.
Серьёзную музыку мне тоже бывало не очень, как сейчас принято выражаться, комфортно слушать прилюдно. Конечно, ходил когда-то с мамой в консерваторию, даже иногда один или с кем-то ещё, но предпочитал слушать музыку дома, в одиночестве. И привязчивые эстрадные песни 30-40-х годов больше затрагивали, когда слушал их не в шумном зале, а тоже дома — на пластинке, на кассете.
Тем не менее, в театрах за свою жизнь побывал не так уж мало, но, разумеется, не за кулисами и не в кабинете директора, а в зрительных залах, и успел повидать немало Кречинских и Гамлетов, шесть, а может быть, даже девять чеховских сестёр, множество благородных сеньоров, разбитных слуг и различных купцов и мещан (в том числе, «во дворянстве»); нескольких «идеальных мужей» и братков-матросов; нескольких «милых лжецов» и продувных ханжей; а также вольнолюбивых цыган, ставших колхозниками, что было немыслимо скучно, и колхозников, которые продолжали оставаться собою и всё время веселились — что было ещё скучнее… Насмотрелся и на несметное количество влюблённых обоего пола, на убийц и на жертв; на хлебнувших горе от ума, но не ставших умнее; на садящихся не в свои сани и не считающих бедность пороком… Строителей новой жизни и защитников отечества видел я в театрах редко: их с лихвой хватало в кино, и смотреть там на них было не так занудно — возможно, благодаря частой смене кадров. Правда, в командировках, когда податься некуда, приходилось заглядывать на пьесы Корнейчука, Софронова и некоторых других, где конфликты возникали, в основном, между хорошим и очень хорошим (если из нашей жизни) и безоговорочно хорошим и таким же плохим (если шло сравнение между нашим и «ихним»).
* * *В польской пьесе «Орешек», её подстрочный перевод лежал сейчас перед нами с Юлькой на столе, рядом со следами скромного, но сытного обеда, быстро сооружённого Ларисой в крошечной кухне их небольшой квартиры на Ленинском проспекте, где им принадлежали две комнаты из трёх: в третьей жил со своей девяностолетней матерью старый рабочий-пенсионер Кузьмич, которого та временами била, совсем как в одном из рассказов Джека Лондона старая китаянка своего непутёвого старика-сына, и, когда рука её ослабела, сын рыдал навзрыд, ибо понимал, что конец обожаемой матери уже близок… Так вот, в польской пьесе «Орешек» тоже происходила борьба хорошего с плохим, и плохое тоже терпело поражение на радость ребятишкам, а также, наверное, тем, кто в наши дни называет себя «зелёными» и воюет с нехорошими «глобалистами». В пьесе хорошим был сам Орешек и все прочие действующие лица, как то: белки, зайцы, щеглы, барсуки, даже ужи, и только один, жутко отрицательный, резко выделялся из этой плотной положительной массы. Этим «исчадием ада» был ни кто иной, как Стась…