Вячеслав Шишков - Ватага (сборник)
— А у меня фаля! — подпрыгнул Ванька, показав даму пик, и загреб все деньги.
В это время выросла над срубом чья-то голова в шапке и торчащий ствол ружья.
— Здорово, — сказала голова.
— Здорово, — ответил за всех дед. — Ты что, пастушок, что ли?
— Да…
— Сколько получаешь?
— Сколько получаю, столько и пропиваю…
— Х-хе… удалой ты парень, — пошутил дед. — Залазь к нам: гостем будешь…
Голова дрожащим голосом спросила:
— А вы, дяденьки, откедова?
— А тебе пошто? — осведомился Тюля.
— Да так, за всяко просто…
Дед набил ноздри табаком, чихнул и насмешливо сказал:
— А мы с Тихоновой горки, где пень на колоду брешет…
— Та-а-к, — протянула, что-то соображая, голова.
Антон подошел. Разговор начался за срубом.
— Мы, милый, ничего. Вот переночуем да завтра к вам придем. В бане бы помыться надо. Вша одолела.
— Та-а-ак… — еще раз протянула голова.
— Мы, миленький, люди тихие, мы…
Голоса удалялись. Наконец замолкли.
Антон проводил хромого Семку до поскотины и дорогой всячески старался расположить парня к товарищам.
Приперев покрепче ворота изгороди, Семка заковылял домой. Не доходя с версту до деревни, он уже слышал, что праздник в разгаре. Колыхались отзвуки песен, пилила гармошка, кто-то «караул» орал, взлаивали собаки.
Под кустом у дороги Семка услыхал шепот:
— Миленочек ты мой, родименький ты мой…
Чмок да чмок.
«Это ничего», — думает Семка и хромает дальше, вздыхая и поторапливаясь.
А в деревне содом.
Обабок, связанный, давно взаперти сидит. Он Тимохе-звонарю глаз подшиб да в чьей-то избе рамы оглоблей высадил:
«Вот как у нас. С праздничком!»
В дальнем конце свалка начинается.
— Вас надо, окаянных, глушить! — грозно враз кричат Мишка Ухорез и Сенька Козырь, надвигаясь на Федота.
— Кого?
— Тебе, мироеду, только под ноготь попади, — раздавишь!
— Ну, и проваливай!
— Даешь или не даешь?!
— Нету, вся…
— Говори — дашь, нет?! — взмахнул колом Козырь.
Федот ахнул, отскочил и со всех ног бросился в проулок.
Придурковатый Тимоха сидел пьяный на завалинке и прикладывал к подбитому глазу старинный сибирский пятак с соболями. Пришло ему желание часы отбить, встал, девять прозвонил, опять сел и затянул песню.
— Врешь! — говорит кто-то через дорогу. — Разве девять? Скоро петухи запоют!
Тимоха поднялся и еще добавил два удара.
— Два… шестой, — шамкает столетний, лежа на печи. — Я бы еще пососал… Эй, да-кось… Винца-то… — бормочет он.
Кот подходит к деду и, задрав хвост трубой, мурлычет и трется об его щеку.
— Шесть! — кричит столетний; хотел крикнуть «брысь», да не вышло, сбрасывает кота на пол и добавляет:
— С Богом, аминь…
Сенька Козырь с Мишкой задами, через огороды, к лодке крадутся. Огляделись — нет никого. Оттолкнулись от берега, сидят друг против друга, глаза горят, зубы стиснуты.
— Нож-то у тебя острый?
— Острый.
Как два волка, прошмыгнули они в поскотину, идут, пошатываясь, по росистой траве, высматривают пьяными глазами добычу.
— А ну как у других у кого — тоже белые?
— Но вот, толкуй…
Сенька в два прыжка оседлал белую корову и со всего маху всадил ей в горло нож.
— Дай-ка мне… Дай-ка…
— Вали стягом.
И долго они, гогоча от крови, носились возле опушки тайги, перехватывая мирно дремавших белых Федотовых коров.
— Попомнит, клещ окаянный, — вытирая о траву нож, прохрипел Сенька Козырь.
— Давай заодно и бычка пришьем.
— Ну его к ляду… Будет…
XIII
Под окном кто-то постучал:
— Эй, Пров Михалыч!
Матрена открыла окно:
— В Назимово уехал…
— Ах ты, батюшки, — сказал растерянно Семка Хромой, а стоявшие возле него подвыпившие мужики враз заговорили:
— Ну, стало быть, десятского надо отыскивать, Обабка.
— Десятский пьяный…
— Ково? — вдруг не то спросил, не то крикнул появившийся откуда-то Обабок: одна нога в валенке, другая разута, рубаха без пояса, висит на мускулистом теле рваными лоскутами, правая рука вся в крови, лицо осатанелое.
— Ково? — вновь крикнул Обабок и, посовавшись носом, устойчиво укрепился на земле.
— Вот наряжай-ка мужиков: бузуев брать, за поскотиной сидят… Семка, сколько их? — заговорили мужики.
— Брать так брать… Все едино… Айда! — пробасил Обабок и, заложив руки за спину, направился прочь от мужиков.
— Чего: айда!.. Ты чередом наряжай, че-о-рт!.. Оболокись сам-то… замерзнешь… — шумели ему вслед.
— Айда!! — орал раскатисто Обабок.
— Стой-ка ужо… Кому идти-то?..
— Айда!!
— Ну его к ляду!.. — недовольно загалдели мужики.
А Обабок, выломав в изгороди кол, прытко зашагал вдоль по улице и на всю деревню загремел:
— Мне только бы жану найтить… Стеррва!! Меня запирать?! Меня?! Ха-ха! Убью!! Вот те Христос, убью!..
Мужики отрядили пятерых потрезвее, и те, предводимые Семкой, все с заряженными ружьями, двинулись к поскотине.
Стояла глухая, северная ночь.
Вторые петухи горланят, Матрена все не спит, дожидается Прова. Ей неможется: лежит на лавке, стонет. Видит Матрена: открывается сама собой заслонка, кто-то лезет из печки лохматый, толстый, человек не человек, чудо какое-то, и, сверкая ножом, говорит: «Мне бы только сердце у бабы вырезать…»
Матрена вскрикнуть хочет, но нет сил, мохнатый уж на ней, душит за горло: «Где-ка сердце-то, где-ка?..»
— Бузуев привели!
Матрена ахнула, вскочила, крестом осенила себя и, отдышавшись, приникла к окну. На лошади мужик едет и на всю деревню кричит:
— Бузуев привели!..
На востоке утренняя заря занималась, песни на горе умолкли, а в кустах на речке просыпались робкие птичьи голоса.
У сборни тем временем стал собираться народ, обхватывая живым, все нарастающим кольцом пятерых только что приведенных из тайги людей.
Хмельные, бессонные лица праздничных гуляк были сосредоточены, угрюмы.
Старики и молодухи, ядреные мужики и в плясах отбившая пятки молодежь, то переминаясь в задних рядах с ноги на ногу, то протискиваясь вперед, шумели и перешептывались, бросали бродягам колючие, обидные слова и хихикали, сочувственно жалели и сжимали, рыча, кулаки, готовы были сказать: «Ах вы несчастненькие!» — и готовы были кинуться на них и втоптать в землю.
И бродяги это чувствуют. Недаром такими принужденно-кроткими стали их лица.
Лишь старик Лехман не может побороть обуявшую его злобу: насупясь, сидит на бревне и угрюмо на всех посматривает суровыми глазами.
Да еще Андрей-политик сам не свой. Воспаленные глаза его жадно кого-то в толпе ищут. Он устало дышит полуоткрытым ртом и, облизывая пересохшие губы, невнятно говорит:
— Я вам никто… Слышите?.. Я сам по себе…
Но его слов не понимают.
— Слышите? Где староста? Где сотский?..
— Брось, милый, — советует ему тихим голосом Антон, — ишь они пьяные какие… Брось…
Старый Устин, усердный Господу, ближе всех к бродягам. Он ласково им говорит:
— Вы вот что, робенки… тово… Ведь мы не с сердцов…
— Как же не с сердцов, — злобно сказал Лехман. — Ты спроси-ка вот нашего товарища, — указал он на Антона. — За что мужик ему в ухо дал? Это не резон.
— А потому, что вы пакостники, — раздраженно сказала баба в красном.
— Пакостники? — повысил голос Лехман. — Чего мы у тебя, тетка, спакостили?.. Ну-ка, скажи!
— Дак вы тово, — сказал, размахивая руками, Устин, — вот залазьте в копчег да и спите с Богом, покамест у хресьян гулянка, а там выпустим. Кешка, отпирай чижовку-то…
И, обернувшись, посоветовал:
— А вы, бабы, тово… Принесли бы чо-нибудь пожрать мужикам-то… Молочка там али что…
— Ну, так чо, — ответила баба в красном и пошла.
— Кешка, отпирай копчег! — опять скомандовал Устин. — Робятушки, залазь со Христом.
— Врешь, старик… Не имеешь права!.. — выкрикнул Андрей, погрозив Устину пальцем. — Я не бродяга… Понял?
Народ стал разбредаться.
Придурковатый звонарь Тимоха поглядел на алеющий восток, подумал, почесал бока и пошел к часовенке «ударить время».
Антон продолжал успокаивать Андрея:
— Ничего, Андреюшка… Завтра утречком… Пусть они продрыхнутся…
Устин с каморщиком Кешкой орудовали у чижовки.
— Вы, робенки, идите… Чего вам.
Кешка огарок из сборни принес. Тетка в красном молока две кринки и яиц с хлебом притащила.
— Де-е-ло, — одобрил Устин, заложив руки назад.
Тимоха из усердия три раза в колокол ударил.
Устин взглянул на гору, где часовенка, и опять сказал:
— Де-е-ло…
Бродяги, посоветовавшись, наконец зашли в чижовку.