Борис Изюмский - Дальние снега
— Кто его учил? — спросил пораженный Александр Сергеевич.
— Прасковья Николаевна, я немного…
Нина погладила Гиорга по голове:
— Ну иди… Я тебе краски привезла, потом отдам.
Мальчик вспыхнул от удовольствия.
— Спасибо, — бочком вернулся в свой угол.
— Это сын нашего человека — Майсурадзе, — тихо сказала Нина. — Папа хочет со временем послать Гиорга в Петербург…
— У него, Нинушка, несомненные способности… Его надо учить! Я постараюсь помочь…
Грибоедову припомнился разговор с генерал-интендантом, и он мысленно сейчас сказал ему: «Нет, нужны здесь и лицеи, и университеты».
Они спустились в сад. Чуть ли не из-под ног шарахались нарядные фазаны.
Раскидистое ореховое дерево с тремя сросшимися стволами, казалось, ждало Нину. Она подвела к дереву Александра, таинственно улыбаясь, опустила по плечо руку в дупло, извлекла оттуда ларец.
— Мой ковчег свободы, — сказала шепотом.
Здесь были тетрадки со старательно записанными стихами, ходившими в списках, а сверху — письма Грибоедова.
Он узнал свой померк. «Так, значит, в ней это было давно… А я-то, глупый, ничего не понимал!» Он пробежал глазами письма. Одно, другое… В них уже сквозь все эти «усердные поклоны» были и заинтересованность, и преклонение, и желание стать другом… Ему уже тогда все чаще хотелось приписать вольтеровское «целую копчики ваших крыльев».
Он бросил на Нину быстрый взгляд: в белоснежном платье с глубоким вырезом на груди она показалась ему еще прекраснее. Глаза Нины словно спрашивали: «Ну, доволен?» Сверкнули, как две капли росы на солнце, серьги в маленьких ушах.
Он привлек Нину к себе, прошептал росистой капле:
— Я люблю тебя, моя мадонна!
И в жасминовой беседке, шагах в тридцати от дома, повторил.
— Я люблю тебя…
И возле церквушки за виноградной аллеей — снова и снова:
— Я люблю тебя…
Да, он любил ее.
«Душе настало пробужденье…» И она доверчиво оживала…
Где-то там, в десятилетней дали, была привязанность к чужой жене — унизительная, изламывающая жизнь… Были бездумные увлечения, самоопустошение, словно умышленно хотел загубить себя, сжечь душу дотла.
Сейчас, казалось бы, на пепелище возникло неведомое чувство, поразившее его целомудрием. Оказывается, оно сохранилось в нем. Это было удивительно и непостижимо.
В чем сила вот этих бесхитростных, преданных глаз? В чем прелесть его мадонны? Когда-то он думал, что женитьба засасывает человека в омут, лишает свободы, а сейчас ему захотелось быть несвободным, принадлежать только Нине…
— L’enfant de mon choix, — пробормотал он снова.
— Что, что ты сказал? — встрепенулась Нина.
Он провел губами по ее волосам:
— Я люблю тебя…
Потом они долго стояли на балконе, обнявшись, как тогда, в Тифлисе у окна.
Был солнечный день, серебрились ледяные горы. По их склонам темными щетинистыми пластами проступал многовековой лес.
А внизу, под балконом, цвели гранаты, лежала на боку, как дельфин, выброшенный на берег, огромная амфора.
Нина взяла руку мужа в свою, поднесла ее к губам. Он испуганно отдернул руку:
— Что ты, что ты!
— Я хочу поцеловать простреленный мизинец…
— Поверь, он не стоит того.
Александр Сергеевич осыпал поцелуями пальцы ее рук.
— Вот они стоят… они стоят…
Вечером на скамейке в аллее Нина робко спросила:
— Мне можно знать о твоем аресте?
Грибоедов бросил на нее быстрый взгляд:
— Должно.
Он скрестил руки на груди, сжал пальцами локти.
…Они частенько собирались у Алексея Александровича Вельяминова. Обедали. Вистовали. Там он читал «Горе».
Когда в санях примчался фельдъегерь Уклонский и подал Ермолову тонкий пакет от начальника Главного штаба Дибича, генерал распечатал конверт. Дежурный штаб-офицер гвардии капитан Талызин, словно бы невзначай, прошел позади кресла Ермолова и поймал глазами фамилию «Грибоедов».
Талызин немедля вышел из комнаты, приказал ординарцу — уряднику казачьего полка Рассветову — скакать в обоз, отыскать там арбу Грибоедова и гнать ее в крепость. Здесь Грибоедов успел сжечь все, что следовало сжечь.
Казалось, это было не два года назад, а чуть ли не десятилетие. Конечно же, он ведал, и кто входил в тайные общества, и как они устроены, и каковы их планы.
Александр Сергеевич снова посмотрел на юное, напряженное лицо жены и решил не расстраивать Нину картинами тяжкими, смягчить все, представить в юмористическом свете.
— Взяли меня под арест, как ты, верно, слышала, в крепости Грозной. И пока лысый Уклонский, прозванный мною испанским грандом дон Лыско-Плешивос да Париченца, тащил меня в стужу на перекладных через всю Россию, я обдумал план самозащиты. По военной стратегии: не сдать шпагу при неприятельских атаках, а нападать — все отрицать! Знать ничего не знаю, ведать не ведаю. И даже оскорблен подозрениями! Гонителям не следовало показывать хотя бы каплю страха или боязни. Как у вас говорят: надо уметь плевать в бороду несчастья.
Он хитро, по-мальчишески улыбнулся:
— Ничего не ведаю.
«Значит, знал и ведал», — подумала Нина.
— Меня привезли на допрос к генерал-адъютанту Левашеву… Есть такое мурло в звездах… Оно устрашающе просипело: «В чем считаете себя повинным?» Я прикинулся чистосердечным простаком: «Брал участие в смелых суждениях…»
Генерал встрепенулся, я же продолжал: «Что касается до меня, я, конечно, не способен быть оратором возмущения, завиться чужим вихрем… Много, если предаюсь избытку искренности в тесном кругу людей кротких и благомыслящих, терпеливо ожидая времени, когда моя служба или имя писателя обратят на меня внимание вышнего правительства». В этом месте я даже глаза вот так закатил.
Грибоедов вытянул лицо, придав ему постное выражение.
Нина весело рассмеялась:
— Сущий агнец!
— Не говорить же мне Левашеву, что над всей Русью стоит тлетворный, кладбищный воздух! И я опять генералу: «Русского платья желал я, потому что оно красивее и покойнее фраков и мундиров… И снова сблизит нас с простотою отечественных нравов. И свободы книгопечатания желал, чтобы оно не стеснялось своенравием иных ценсоров».
Гляжу: побагровел мой генерал, не понравилось ему это суемыслие — ценсоров укоротить. Думаю, надо правее брать: «И еще, честно признаюсь, против офранцуживания я нашей речи. Видимое ли это дело, ваше превосходительство: француз из парижского предместья заводит пансион для русских молодых дворян и сообщает через „Московские ведомости“, что особливо будет обучать их русскому языку…»
Генерал, соглашаясь, пробурчал что-то, вроде «то — особый вопрос». А я поддал жару: «Даже шутка, обратите внимание, ваше превосходительство, у француза пустяшная, облегченная, ударяет в голову, как шампанское, и тут же улетучивается. А наша — с норовом, живописна, ее всегда в лицах представить можно, потому и живуча».
Генерал почувствовал, что уходит в какие-то дебри литературные, и возвратился к первооснове: «В Обществе вы были?» — «Как же, состою… В Обществе любителей российской словесности…»
Грибоедов провел рукой по волосам Нины:
— И выдали карбонарию очистительный аттестат: «По высочайшему Его императорского величества повелению комиссия для изыскания о злоумышленном Обществе сим свидетельствует, что коллежский асессор Александр Грибоедов, сын Сергеев, как по исследованию найдено, членом того Общества не был и в злонамеренной цели оного участия не принимал». А ты говоришь — ниспровергатель!
Нина обеими руками обхватила руку мужа, прижалась щекой к его плечу.
— Ты когда-нибудь расскажешь мне о своих друзьях? — спросила она серьезно.
И ему стало немного совестно за этот больно уж развеселый водевиль.
Могила у дороги
Один на ветке обнаженной
Трепещет запоздалый лист.
А. ПушкинУ Грибоедова был свой расчет: не спешить с выездом в Персию, пока она не выплатит все 20 миллионов рублей, предусмотренные Туркманчайским договором.
Он хотел из Тифлиса вести переписку, даже угрожать разрывом: мол, полномочный министр к вам не приедет, покуда вы не выполните своих обязательств.
Он считал, что персам издали все будет казаться страшнее, а появись он у них теперь, они превратят его чуть ли не в заложника в своей темной игре.
Но из Петербурга шли настойчивые требования: поскорее обосноваться в Персии, не медлить. И Грибоедов вынужден был подчиниться. Возвратившись из Цинандали, он начал подготовку к выезду. Решено было путь на Тавриз держать через Коды, Джелал-оглы, Гергеры, Амамлы, Эчмиадзин, Эривань. Здесь сделать дня на два привал, встретиться с отцом Нины и продолжить движение дальше, уже без княгини Соломэ, которая останется с мужем. Делая в день 35–40 верст, Эчмиадзина можно было достичь на восьмые сутки. Грибоедов нетерпеливо ждал встречи с Эчмиадзином еще и потому, что в чемодане его лежали наброски трагедии «Родамист и Зеиобия» — о владычестве парфян в Армении, о заговоре против тирании, о событиях, что происходили именно в этих местах. Прав Байрон: трудно найти другой народ, подобный армянам, у которого летописи были бы так мало запятнаны преступлениями.